Я — спавший на смоквах в трюме, на карте семи морей,
в такие дела замешан, в боренья таких скорбей…
Зовите же капитана! Пусть знает!..” И, чуть хмельной,
уходит в пучину моря со звёздами и луной.
Порок
Речь твоя, милый друг, как дрозофила чешуйчатая, увеличенная в размере,
когда начинаешь ты свой порок оправдывать. Двое суток потом
пахнет палёной мушиной тушкой, запутавшейся и сгоревшей в торшере,
и сумрак безглазый странно так улыбается безгубым ртом.
Не за понюшку гавайского табаку погибаешь, не за карамельную славу:
за козлоногого, шелудивого горбуна, —
именно так его на иконе рождественской пишут… Он уже по праву
в хвост и в гриву тебя — то пенделя отвесит, то даст щелбана.
Ну и влип же ты, по самое “мама моя дорогая”, увяз в болоте.
А все храбришься — глядишь, губы складывая пирожком,
этаким Лютером полового вопроса,
Яном Гусом либидо,
Кальвином святой плоти,
пучеглазого Эрота старшим дружком.
Как же теперь ты в Царство Небесное въедешь из “жили-были”?
На каком турецком седле мысль твоя скачет, из Мертвого моря пьет?
Ангел тебя не поймет, на кривой кобыле
самаритянин добрый объедет, а перс добьет.
* *
*
Разве ты не знал бедности,
застенчивость не прятал в обшарпанном рукаве?
Папироской обиды разве впотьмах не дымил?
А перед зеркалом — разве не проводил рукой по стриженой голове:
глаза беспокойные, подбородок безвольный, — сам себе не мил?
Разве ты не сворачивался калачиком, чувствуя, как велик
мрак за окном, как туманна даль, как всадник с конём высок?
И вот-вот ураган размечет по миру обрывки книг,
перепутает имена, опрокинет звезды, собьёт идущего — с ног?
Разве тебе не слышались голоса неясыти, выпи, скимна, —
вестников бед?
Сердце не обвивала ль горечь наподобие змеи, вьюна?
Вьюга ль не угрожала, что мать стара, и отец дряхлеет, а брата и вовсе нет,
и некому защитить младенца, отрока, подростка — мальчик на все времена?
И теперь, когда ты — матёрый, как волк, и пуган, и тёрт, и бит,
как морская галька, обкатан, пригнан волной со дна,
в мёртвой воде замочен, на солнце выжжен и сыт
сам собою по горло — какая твоя цена?
Ты дедушку пережил по возрасту, врага по росту догнал,
ты Музе купил за ассарий пять малых птиц,
горячим воском закапал землю, в лицо узнал
средь пленниц душу свою — под жирным гримом блудниц.
И вот, искушённый, ты знаешь всех поименно — и мир и боль,
но томит и томит вина, подкапываясь, как тать, —
перед тем — из бедной семьи, застенчивым, выстриженным под ноль:
то пряник хочется ему дать, то просто к груди прижать.
Жизнеописание
В прошлом — депутат Думы и губернатор, отосланный на покой,
оставшийся не у дел, — он теперь томится.
У него прикоплено, прикопано под корягой, прикуплено — над рекой
в колоритной рощице, у моря и в двух столицах.
Вот он и смотрит, кто мог бы живописать
жизнь его, как бы заново, — трогательные такие книжки:
например, золотые прииски или — подвески алмазные, или —
им под стать —
медовые пчеломатки — нефтяные вышки…
Он даже готов и кое-какие тайны раскрыть,
имена назвать лиц, весьма высокопоставленных, а еще — такое:
то, что уже быльём поросло на черном холме, — разрыть
и выкопать городище, где Лихо спит на покое.
И за все он готов платить — за костюм, за грим,
чтоб сошлись дебет с кредитом, чтобы — гора с горою,
чтоб он вышел как Главный Герой и к нему, как в Рим,
ринулись все дороги, склонилось небо сырое.
…Пусть же все это обретает смысл под пером писца.