Я понял, что сейчас начнется что-то невообразимое и стальные челюсти верной Марты искромсают меня вместе с татуированными как мясорубка, превратив в фарш ноги, живот и слабо сопротивляющиеся руки.
— Не-е, он тебя не слушает, — вцепился, как клещ, в чувака один татуированный. — Ты — вор!
— Я? Да пошел ты! — воскликнул хозяин ротвейлера.
— Кто пошел?! Пошел сам! — и в момент, когда мы отъехали от Переделкина едва ли на двадцать три секунды, раздался первый удар по роже. Естественно, первый татуированный нанес его хозяину ротвейлера.
— Фас, Марта, фас! — закричал жуткие слова хозяин ротвейлера, но пес только глубже втиснулся под лавку и затих.
Через четверть секунды в моем “купе” творилась сущая бойня.
Татуированные били вора, а тот отбивался от них, одновременно пытаясь привлечь к искромсанию врагов украденного, как следовало признать, пса.
Я перепрыгнул к дочери, поближе к деду-ветерану, который еще хранил в душе военную бравость и пытался остановить безобразие. Правда, тщетно. До самого Солнцева кубло избивающих друг друга тел носилось взад и вперед по вагону, пока, наконец, вор собаки не был зажат в тамбуре и внутренне, видимо, приготовился уже к концу, получая удары справа и слева ногами и кулаками.
Но он не знал, что явится нежданный избавитель.
Ибо на станции Солнечная, ожидая поезда, томился в душераздирающей жажде насилия некий коротко стриженный, но элегантный атлет. Разумеется, он тоже не был трезв. Но когда двери тамбура раскрылись и прочие пассажиры увидели там устрашающую картину драки, наш герой просто зарычал от радости. Он кинулся в драку, как в морскую волну, как в пену прибоя, и двумя-тремя ударами сумел разметать и дерущихся, и вообще всех присутствующих в тамбуре. Далее он погнал татуированных по вагону, поскольку вор, отделавшись полудюжиной синяков, успел выскочить на платформу, что сделала (правда, из другого выхода) и украденная им собака, проявив тем самым рассудительный и незлобивый нрав. Гоня преследуемых по вагону, герой крушил подряд все головы, каковые попадались на его пути, и подстегивал свое шествие буйным кличем. Я был убежден, что следующая очередь — моя, и закрыл дочь руками.
— Молодой человек, прекратите безобразие! — вдруг грозно прозвучал голос соседнего фронтового деда — и вдруг все стихло.
Татуированные исчезли.
Вор и его собака убежали.
Герой исчерпал запас бравурных сил и спокойно уселся отдыхать на скамейку.
Я погладил дочь по голове. Нас миновал какой-то страшный тайфун.
Представляю, что этот герой сделал бы, вернувшись домой, к семье, если б ему не удалось “разрядиться” в вагоне. На устах олимпийца играла блаженная улыбка.
СТРАШНАЯ СИЛА ИСКУССТВА
У меня испортился характер: я стал очень критичен. Обычный культпоход в Центральный дом художника чуть не довел меня сегодня до рвоты. Казалось бы, встреча с искусством, тем более с искусством — каким? — живописным, прикладным, со всякими там картинками, куколками, гобеленчиками, статуэтками, бусиками, бирюльками и прочими разной дороговизны женскими украшениями должна радовать человека, но на меня все это действовало противоположным образом, и чем больше я видел искусства, тем тяжелее становилось на сердце, мутней в голове и тошнее в желудке. Так продолжалось довольно долго, пока мы с женой не забрели на выставку с каким-то жизнерадостным солнечным названием, и тут со всех сторон на нас обрушились совершенно безжалостные, как орущие фурии, краски и наотмашь вытянули кровавой плетью по морде. Тут уж пелена спала с глаз моих, и, успев только крикнуть жене “бежим отсюда!”, я кинулся вниз. Я чувствовал, что сыт этим искусством по горло, потому что, что бы то ни было — новаторство, плагиат или просто бесконечные повторы однажды найденной техники, — за всем этим виделся заказчик, главный потребитель, которому все это искусство, собственно, и было адресовано. Бухгалтер, милый мой бухгалтер, банковский клерк, клерк- конформист и клерк-нонконформист, который после работы переодевается в гота и, как черная стрела, спешит на встречу со своей девушкой, чтобы вдвоем порассуждать о практиках садомазо. Меня не вырвало от всего этого эстетического пиршества только потому, должно быть, что в детстве мама говорила мне, что блевать на людях нехорошо.
Что же произошло? Ведь в ЦДХ проходили такие выставки, от которых дух захватывало: чего стоил один Жан Тэнгли с его громадами круто обработанного сваркой железа, вечными двигателями и механизмами без применения, железными портретами и анархистскими баррикадами из прутьев, рельсов и проволоки, в которые он вколачивал свой атомный темперамент, свою творческую одержимость, свое безумие, черт возьми!