И весь поселок потом еще хвалился, что “дело Маха” даже осветили по Би-би-си, но мне что-то не очень-то верится, хотя, с другой стороны, в тот год это была единственная политическая вылазка на всю Колыму.
Обо всем об этом я как следует передумал и утром, когда запели гимн, возвратился обратно в барак; и, против обыкновения, дверь в комнату была уже не заперта, а весь барак целиком с последними звуками хора обычно отпирает Лаврентьевна.
Я кинул Зое палку и к половине девятого ушел на работу, а перед обедом подошел к начальнице и во избежание неприятностей предупредил, что после обеда уже не приду (после обеденного перерыва устроили субботник, и всех, кто отлынивает, брали на карандаш), и начальница, все еще испуганно озираясь, очень деликатно меня успокоила (“Да, да... конечно... конечно... можете не приходить...”) и сказала, что с субботником она все уладит.
А после обеда Зоя протянула мне тюбик с кремом, и, подморгнув двигающему ушами Сереже, я сначала побрился. Потом нашел сапожную щетку и, не обнаружив коричневого, намазал черным гуталином уже давно ставшие серыми коричневые ботинки. Потом стащил через голову тельняшку и, причесавшись, воткнул малиновые запонки в белую рубашку, мне ее в ресторан дал напрокат по пьянке Вадик, да так с тех пор и осталась; и, покамест я брился, Зоя мне ее даже погладила.
Потом еще раз подмигнул в зеркале Сереже и, подняв на плаще воротник, вышел на улицу.
ТОРГОВЦЫ СОВЕСТЬЮ
Я огибаю толпу и, смерив ее взглядом, пристраиваюсь очереди в хвост. Очередь за фельетоном.
Киоск точно встроен в сугроб, и из приоткрытого окошка выскакивают газеты.
Сегодня в нашем городе сенсация: раскрыта подпольная банда.
За несколько человек до цели окошко неожиданно задвигается, и граждане в оцепенении застывают. Все. Газеты уже закончились.
Вокруг киоска пустеет, и я барабаню в стекло. Киоскерша его нехотя отодвигает и строго прищуривается. Неужели мне так и непонятно. Что фельетона больше нет.
— Понимаете, — объясняю я киоскерше, — это про меня... там, в газете... — и, порывшись в кармане, показываю ей паспорт. — Вот, смотрите... — и вожу по своей фамилии пальцем.
Киоскерша смотрит на мою фотографию и, не говоря ни слова, вытаскивает мне из-под прилавка целую кипу.
Я протягиваю рубль и возвращаю ей обратно сдачу. На чай. И, загородившись от ветра, разворачиваю четвертую страницу:
“Может ли быть так, чтобы человек пришел в редакцию и настоятельно попросил: „Напишите, товарищи, обо мне фельетон!” Не спешите утверждать, что такого в жизни не бывает. Анатолий Григорьевич Михайлов сам, в добровольном порядке, напросился в герои фельетона. Он сказал:
— Мне известно, что к печати готовится материал под названием „Торговцы славой” о моем друге Владилене Голубеве. Так вот, имейте в виду — он не виноват.
Я — главный виновник...
Это мужественное заявление всем пришлось по душе. Хотелось тут же взяться за перо и написать заметку о прекрасном поступке Анатолия Михайлова. Но, честное слово, в тот момент, когда Михайлов явился в редакцию, никто не собирался писать в газету ни о нем, ни о его друге ни единой строчки: ни положительной, ни критической.
И все же беспокойство Анатолия Михайлова было вполне оправданно. Эта тревога зародилась два года тому назад, когда он приобщился к изобразительному искусству. Потому что его увлечение, мягко выражаясь, ничем не отличается от спекуляции. Разница лишь в том, что перекупщика называют попросту спекулянтом, а Михайлов именует себя импресарио. Так оно звучит красиво и таинственно. А самое главное — производит иногда эффект.
Одно дело — разложить у входа на рынок картинки и призывно кричать: „Подходи, налетай! Штука — червонец, пара — восемнадцать!..”
Совсем по-другому выглядит появление в магаданских организациях современного эрзац-коммивояжера с толстой папкой в руках. Михайлову не к лицу роль базарного зазывалы. У него как-никак высшее инженерное образование.
...Вот он степенно шагает по коридору солидного учреждения. Останавливает первого встречного сотрудника:
— Я импресарио известного московского художника. Могу предложить образцы шедевров...