Выбрать главу

Для “чувствительных” эпизодов избрана самая беспроигрышная тема — дети. Заметим, что даже в рекламном бизнесе не приветствуется привлечение детей к сугубо взрослым сюжетам. Биология думала, что устраивает все наилучшим образом: вид детеныша должен вызывать умиление (ради его — детеныша — защиты и блага). Не предусмотрела она только одного — спекуляций на этом умилении. Я не хочу категорично утверждать, что Шишкин именно спекулирует, выводя образ отца, беззаветно любящего свою умственно отсталую дочь, — отца, которому (благодаря стилистическому мастерству Шишкина) удается донести эту самозабвенную любовь — и бесконечное страдание, и отчаяние, и преодолевающее это отчаяние смиренное терпение — до читателя “Измаила”. Но само включение на равных правах таких эпизодов в общий корпус повествования, целенаправленно отвлеченного от человека вообще и посвященного проблемам синхронизации и диахронизации литературного пространства, где следом за ним может пойти какой-нибудь маловразумительный трактат, имитирующий путевые записки заезжего иностранца или отрывок из справочника по судебной медицине, — само уравнивание этих фрагментов сигнализирует либо об этической индифферентности автора — либо (парадоксально!) о его художественной нечуткости.

Другой фрагмент задает еще больше загадок. В “Измаиле” фигурирует некто “я”, от имени которого ведется определенная линия, проходящая — без хронологических перескоков — только по временнбому отрезку, соответствующему параметрам жизни самого автора. В этой линии “я” теряет сына — восьмилетнего мальчика, которого насмерть сбивает машина. Ближе к финалу романа выясняется фамилия “я” — Шишкин, если не ошибаюсь, звучит где-то и имя. Есть, таким образом, достаточные основания отождествлять этого персонажа с автором текста. Но тогда аргументы, приведенные касательно предыдущего фрагмента, приобретают еще большую остроту. Если Шишкин действительно пережил трагедию, которую опять-таки на равных правах с вымышленными и достаточно игровыми эпизодами вставил в свой текст, то остается только умолкнуть. Комментировать подобные вещи невозможно. Если же трагедии не было, то как с такими вещами можно играть, как вообще можно вымышлять что-то подобное, представить невозможно. Повторюсь: эта проблема осталась для меня неразрешимой...

Что же касается премии “Глобус”, избравшей своим кумиром на этот год роман Михаила Шишкина “Взятие Измаила”, то тут особой загадки нет. Интеграция в западное общество представляет для многих российских людей не просто заманчивую цель, но прямо-таки навязчивую идею. Не касаясь политических и экономических аспектов феномена, остановимся на сфере культуры. Значительная часть современных деятелей в этой области полагает, что полноценное бытие русской культуры, куда, естественно, входит и литература, может осуществляться только в случае ее унификации с образцами и стереотипами, свойственными западноевропейскому культурному пространству.

Современный западный роман в его “интеллектуальной” ипостаси так называемого “послевоенного периода”, а в последние десятилетия особенно упорно, следует отходу от исследования окружающего мира для исследования мира в его “вторичном”, так сказать, варианте. Популярная в свое время лингвофилософия породила у западных писателей стремление переместить средство художественного изображения (то есть язык) на место главного действующего лица, сделав из него предмет изображения, вытеснивший — с такими-то тылами — из западного романа все остальное. Современный западноевропейский роман похож в каком-то смысле на наполненный всяческими хитроумными приспособлениями дом без жильцов из рассказа Рея Брэдбери “Будет ласковый дождь”. По утрам нежный голос напоминает, что пора вставать, тостер поджаривает хлеб, механизированный гардероб предлагает одежду по погоде. Все идет, как и должно идти, — и все это совершенно бессмысленно, поскольку нет самого главного — тех, ради кого и должна крутиться вся эта бытовая карусель.

Живой человек ушел из западноевропейского романа, точнее, западноевропейский роман отправил этот неудобный, плохо гармонирующий с изящным антуражем и отвлеченными конструкциями осколок прошлого дискурса в бессрочный отпуск без содержания, приглашая лишь на эпизодические роли бессловесных статистов. Западный литературный стереотип позволяет актуализироваться в тексте одному лишь человеческому сознанию — авторскому, но при сложившихся обстоятельствах не сказать, чтобы такая реализация была полноценной. Выстроенный по заданным правилам, этот якобы сугубо индивидуальный внутренний мир оказывается уже заранее изрядно унифицированным. Отличаются частности — общий тон остается общим.