Выбрать главу

В соседней комнате вдруг громко, навзрыд заплакал пьяный отец.

Андрей поморщился: «Жизнь — это плохая литература».

Ночью он все же вышел в слабо освещенную гостиную. Смерть и старухи, умело прибравшие тело и подобравшие лицо, отчасти вернули Ирине Николаевне былую красоту. Андрей вдруг жарко покраснел, вспомнив мать в саду и тотчас — Чехова: «И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух», — но откуда же быть радости? Здесь и сейчас? «Чехов! Чехов! — чуть ли не со злостью подумал вдруг он. — Извращение… литературная зоология! Чехоложец, черт побери!»

Он посмотрел на отца, сидя спавшего на стуле у гроба, — его седые волосы неряшливо свисали какими-то перьями на лоб и виски, — и вдруг быстро и тихо вышел из дома и спустился в оголившийся осенний сад.

Где-то очень высоко в небе что-то вспыхнуло и тотчас погасло, и был этот свет так призрачен и мимолетен, что Андрею показалось, что никакой вспышки вовсе и не было — обман зрения, усталость, боль, однако все же хотелось думать, надеяться, что свет — был, и он даже произнес вслух: «Был». И заплакал, зажмурившись и некрасиво сморщившись всем лицом, боясь, что кто-нибудь услышит его…

Буйда Юрий Васильевич родился в 1954 году в Калининградской области. Закончил Калининградский университет. Автор романов «Дон Домино», «Ермо», «Борис и Глеб», многих повестей и рассказов. Лауреат премии Аполлона Григорьева 1999 года. Живет в Москве. Постоянный автор «Нового мира».

Мария Ватутина

От нас пойдет Четвертый Рим

Крестная

Памяти В. И. Ложкиной.

Сегодня в ночь в Немецкой слободе, В Елохове, в пятиэтажном доме Не быть беде, не быть, не быть беде И ничему не совершаться, кроме Постукиванья ветки о стекло, Свеченья ночника и дребезжанья Посуды в горке. Крестной ремесло Ревнивое, слепое обожанье Четырехлетней крестницы. Родня И рада сбагрить девочку, покуда Дежурства, и разводы, и грызня, Тем более у девочки простуда — Наверно, от нехватки теплоты… О нежность нерастраченная, ты ли Дрожишь в улыбке нянюшки! В могиле Ее младенец, но из мерзлоты Давно не ропщет Витенька. Стеная О материнстве, прерванном войной, Одна лишь Богородица стенная Да крестная склонились надо мной. Легка и горяча ее ладонь, Которую и вечность не остудит. Ребенок спит. Горит вдали огонь Богоявленский. И беды не будет.
* * *

Чувство жалости с чувством жажды не перепутать дважды.

Ребятенка своей породы узнают по повадкам. Убывает запас материнства сообразно схваткам, А отец, раз в год навещая, гордится: наш ты. И лицом удался в нашу породу, и сердцем, Да характерец вышел — сам дьявол не разберется: То ли кровь замутила примесью инородца Наша бабушка, то ли растят тебя иноверцем. И не то ужасно, что пишешь, опасно, что пашешь, Широка ладонь, и в кости появилась кряжесть. И не столь велика заслуга, сколь плуга тяжесть, Под которую, семя наше, и ты поляжешь. Совершая свою посадку в капустной грядке, Все родные мы до последней макаки, покамест Родословную нам не отыщет печальный аист, Отнеся, словно трутень — взятку, на дно кроватки. На тридцатом году выясняя, что четверть крови Причисляет тебя к иным племенам, к библейским Временам, молись, как подскажет кровь, чудесам житейским В глинобитном крове, в заветном своем алькове.
Поколение
А у нас либералы справляют свое торжество Над директором школы. Но так ли уж действенен вынос? Я не помню России, в которой жила до того, Как душа очерствела и память моя обновилась. Боль — такое явление, — в памяти нет этих луз Для хранения боли. Она растворяется в теле. Но, клещом прогрызаясь, названье «Советский Союз» Угрожает доселе моей кровеносной системе. Звукоряд налагается точно на видеоряд. Это та же столица — и здания не заменили. Существует во мне — и херсонских полей аромат, И чимкентский хлопчатник, и Таллина хмурые шпили, И гульба на Покровке с бумажным цветком на шесте. Интенсивность труда и досрочный итог пятилетки. И как будто насыщенность света сильнее, чем в те Времена, когда нас отпустили из сломанной клетки. Как тебе объяснить, что такое тоска по тюрьме?.. Если ты в ней родился и вырос, никем не обучен Жить на воле, забыть о расправах, не рыться в дерьме, Не трястись, осуждая того, кто давно уже ссучен. Впрочем, кухонный стан не прошли мы по младости лет. Нам потом приходилось самим обвыкаться на воле. И в стокгольмском отеле рыдать, запершись в туалет, После встречи случайной с холеной старухою в холле. Ну конечно же сытая благость ее — ерунда, И загар, и ухоженность эта. Но если б спросили: «Матерям из России такими не быть никогда?» — Я б ответила горько, хоть я и не помню России. Я не помню позора, собраний, запретов, речей, Югославских сапог, гэдээровских тряпок заветных, Анонимок в профком, и последующих параличей Горемыки моей, и скитаний ее несусветных. А мое поколенье теперь все сидит по домам, Занимаясь не самосожженьем, а самовнушеньем. Мы мутанты с тобой — да какими ж и вырасти нам, Детям улиц снесенных, спартанцам, привыкшим к лишеньям. Мы и там побывали, и здесь составляем костяк, Поколенье разлада, живущее в век беспредела. Передела не будет уже. Только что-то не так. Только память бела. И душа у меня очерствела.