— Это по какой?
Как-нибудь ей расскажем. Должен же (после пережитого) я чем-то занять воображение. Раечка молодая и толстенькая. Тридцатник откровенный. Глазки строгие, но живые. Я бы сказал, подмосковные. Главное — она сразу меня отличила.
И к тому же человечек она здесь основной. Куда ни шагни — Раечка на виду. Только и слышно:
— Раечка!
А этаж небольшой. Этажик. Всего-то пять двухместных палат. (Не надорваться ей на работе.) И еда приличная. Повезло этой Раечке. Нам всем здесь повезло.
— Раечка-аа!..
Я же расхаживал по коридору в этаком шикарно-спортивно-больничном халате. Теплый. Дивный на ощупь! Весь мой чувственный импульс, я думаю, был в этом халате. Это мог быть и боксерский халат. Халат отставного чемпиона по боксу. Или сытого министерского чиновника. Сказать проще, это был халат, в котором чувствуешь себя богатым и сильным! (У халата было некое прошлое . Это более всего пьянит стариков.) С красивым толстым шнуром, заменявшим пояс. Чудо, а не халат! (Аня и ее муж подбросили. Где теперь мой пиджачок. Где моя белая-белая рубашка с пристегивающимися уголками ворота!)
У меня и речь стала иной. Особенно для Раечки. Меня распирало! Я чувствовал себя поутру сытым бухарским котом. Я чувствовал себя блистательным (и лишь чуть пошловатым) малаховским Казановой. Я шел по коридору, пружиня ногами, — но одновременно, мысленно, я пританцовывал. Я давал распуститься витому шнуру-поясу и все его перевязывал. Вязал его играючи и очень ловко, хоть бы и в темноте!
В очередной вечер, за ужином (ужинаем в коридоре), я припозднился. Раечка чаи гоняла — со старшей медсестрой. Однако Старшей уже как раз уходить домой.
Раечка сама спустя минуту подсела рядом.
— Долго вы попиваете, Петр Петрович! Чаевник, а?
Голос строгий. Но свойский. С полуулыбкой женщины-заговорщицы. Мол, сейчас самое наше время. Мол, все дневные (врачи и Старшая) уже разошлись.
— Так по какой же вы части? И за какую немилость к нам попали?
Ответ напрашивался. Я засмеялся:
— За любовь.
За неспешным чаем, сидя вдвоем, напустить туману молодой медсестре нетрудно, — я лишь считался сколько-то с тем, что Рая из любопытства могла заглянуть в мое ДЕЛО загодя (еще вчера!).
И рассказал. И даже интересно получилось (мне тоже) в моем зачайном рассказе — в моей истории болезни, где я никакой не шиз, а настоящий мужчина (оплативший любовь самим собой ). Старики легко придумывают. Это была всего лишь импровизация. Зато какая!
Получалось, я сам принес себя в жертву, когда муж застал нас с ней вдвоем. Получалось, сам и выставил себя подглядывающим шизоидным старикашкой. Хочешь не хочешь — надо же было выручить женщину в критическую минуту. (Жалко же вас, бабенок!) Надо или не надо уметь (мужчине!) принять вину на себя? Уметь смолчать. Дураком, шизом готов выглядеть, лишь бы замести ее, женщины, сладкий след...
Рассказывая, я лишь горделиво посмеивался. Сочувствия не искал. Жизнь как жизнь.
— Ее муж, что ли, вас застукал? — уточняла.
— Почти.
— А что дальше? А вы?.. А она?
— Я одинокий, стерплю, что мне! Но ее надо было как-то оберечь. У нее — семья.
Раечка заинтересовалась. Однако (неверующий белый халат!) свое любопытство притушила. Отхлебнула еще чаю из стакана. Карамелькой похрустела. И никакой спешки с расспросами. (Да и куда пациент от нее денется, когда весь и надолго в ее руках.)
— Не очень-то сегодня свежий чаек! — заметила она бабе Глаше, толкавшей тележку с чайником и уже убиравшей посуду.
Но взяла еще стакан.
И подсмеялась. Кто это, мол, верит старикам в таких делах?.. У нее вон в третьей палате Козюнин! Старикашка не умолкает о своих подвигах в чужих постелях... С врачами молчок, осторожничает. Скромняга. Зато уж все остальные вокруг — медсестры, тетка на почте, уборщицы, даже баба Глаша — все мы его женщины! И каждую, каждую!.. шепотком переспросит насчет где-нибудь нескрипучей кровати.
Но разве у Козюнина такой халат? А толстый, витой свисающий пояс-шнур? (Эти ее смешочки над стариками задели меня за живое.) Ёрничает, хихикает, а ведь доверчива, как рыбка. И, конечно, любопытствует. (И слегка проверяет!)