Выбрать главу

Автохарактеристика Аверинцева актуализируется наиболее явным образом в его полемическом замечании в адрес М. Гаспарова, оспорившего символический характер поэтического метода Вяч. Иванова и предположившего, что в основе его лежит аллегория. Аверинцев отмечает в связи с этим, что «литературоведческое мировоззрение М. Гаспарова не оставляет места для концепта символа в смысле, скажем, шеллинговском». Едва ли, однако, какое-либо собственно «литературоведческое мировоззрение» способно оперировать категориями, базовыми признаками которых являются «бесконечное» и «конечное» или же «неисчерпаемость», «многосмысленность» и «темнота в последней глубине». Взгляд исследователя вновь сливается с точкой зрения самого Вяч. Иванова, для которого попытка отделить философскую концепцию от выражающего ее поэтического метода была бы попросту лишена смысла.

Сравнение подходов Гаспарова и Аверинцева, напрашивающееся и неоднократно проводившееся, позволяет, как нам кажется, понять важную (может быть — важнейшую) черту последнего. У Гаспарова даже в «Записях и выписках» предпочтения автора не эксплицированы, и ответ на вопрос, кого же он больше любит — О. Мандельштама или, скажем, В. Маккавейского, — неочевиден. Об отношении Аверинцева к своему герою можно догадаться практически по любой строчке. Имя этому отношению — любовь.

Отсюда нескрываемая оценочность подхода. Почти на каждом этапе пути Вяч. Иванов оказывается противопоставлен своим современникам — сначала К. Бальмонту, А. Белому, А. Блоку (о последнем сравнении мы еще будем иметь случай сказать особо), затем, в эмиграции, Георгию Иванову, «нашедшему в тупиках истории повод к тому, чтобы загнать в тупик собственную живую душу».

Из того же источника — ощутимое стремление опустить или же, едва обозначив, не акцентировать те моменты ивановской биографии, которые, с точки зрения исследователя, выставляют поэта в не слишком выгодном свете. Характерно, что, говоря о тройственном союзе Вяч. Иванова, С. Городецкого и Л. Зиновьевой-Аннибал, Аверинцев, даже не назвав его участников по именам, прибегает к эвфемизму «странный эпизод», не вполне, думается, удачному — хотя бы потому, что «эпизод» этот, как известно, не был единственным. Но, собственно, и вся «башня» с ее специфической атмосферой является для автора своего рода «странным эпизодом» биографии Вяч. Иванова, состоящим из «мороков и наваждений».

После всего сказанного становится ясно, почему Аверинцеву так важно подчеркнуть, что поэт, который «собственными усилиями способствовал самоопределению целой культурной эпохи, ставя ее как театральное „действо“», сам от нее зависел минимально. Более того, именно после того, как «эта эпоха внутренне, а затем и внешне исчерпала себя», Вяч. Ивановым, по мнению Аверинцева, было создано «едва ли не лучшее из того, что он написал»[16].

Вообще «серебряновечный» Петербург как фрагмент биографии Вяч. Иванова исследователю не вполне близок и, пожалуй, не особенно интересен — достаточно посчитать, сколько страниц занимает он в книге[17]. Автор вскользь упоминает обо всем, что роднит Вяч. Иванова с эпохой, — так, по поводу конструирования поэтом собственной биографии он ограничивается одним полемическим замечанием и больше к этому вопросу не возвращается — подчеркивая то, что их разделяет. Те же черты близости к литературным и бытовым нормам серебряного века, которые Аверинцев у своего героя все же фиксирует, оказываются чертами сугубо отрицательными: «С чем у него были трудности, долго были, — как у всей культуры, у всей эпохи российской и всеевропейской, к которой он принадлежал… так это уж скорее с понятием заповеди, простого и однозначного Божьего запрета на грех».

Некоторые естественные следствия такого взгляда на эпоху «башни» не могут, однако, не вызвать серьезных возражений. Это относится в первую очередь к попытке представить путь Вяч. Иванова в 10-е годы как преодоление только что завершившейся символистской эпохи. Доказывая этот тезис, Аверинцев опирается на стихотворение «Разводная» и на черновой набросок «Перевал». Однако «Разводная», по словам самого Аверинцева, «в контексте биографического момента» приобретает «довольно конкретный характер» (кстати, стихотворение это написано тремя годами позднее даты, указанной исследователем[18]), а невозможность делать какие-либо серьезные заключения на основании чернового наброска должна быть вполне очевидна автору, пишущему о «сугубо иерархизированном» ивановском поэтическом корпусе.

вернуться

16

Здесь речь идет о переносе автором центра тяжести на «постпетербургский» период творчества Вяч. Иванова; однако для книги в целом не менее важно и утверждение высокой значимости периода «допетербургского»: «Годы необычно затянувшегося становления имеют в жизни Вяч. Иванова особую важность» — положение само по себе несомненное, однако, как представляется, приобретающее для исследователя особую принципиальность именно в описываемом нами контексте.

вернуться

17

Впрочем, там, где автор все же говорит о символизме как литературном направлении, наблюдения его, как всегда, остры и точны. Достаточно в этой связи обратиться к предложенному здесь анализу причин, по которым Ф. Сологуб, «переживший в детстве ужасы похлеще, чем Максим Горький, не мог, в отличие от последнего, положить эти ужасы в основу своего писательского, как нынче говорят, „имиджа“», — или познакомиться с замечанием о характере «символистских браков».

вернуться

18

Пользуясь случаем, укажем на еще одну мелкую неточность в тексте исследования. Упоминая предполагавшуюся совместную работу Вяч. Иванова и К. Бальмонта после Февральской революции над гимном республиканской России, Аверинцев говорит об этом проекте как о неосуществленном. Между тем «Гимн Свободной России», написанный К. Бальмонтом на музыку А. Гречанинова, действительно существует.