И вздрогнул воровато: Нонна, улыбаясь, из комнаты шла! Как ни в чем не бывало, будто трагический завтрак приснился мне. За это я ее и люблю: зла не помнит. Особенно — своего.
— Ну что, Веча, кормить мне тебя? — ласково спросила.
Я, конечно, растрогался — но вроде бы накормила уже? Сыт, можно сказать! Снова батю приглашать, все по новой? Хватит пока.
Просветлению ее я-то рад, но лучше не напрягать ситуацию, на прочность не пробовать ее. Вот стоим, радостно улыбаясь, — и хорошо.
— Спасибо, я не хочу.
— Ну так отца тогда надо кормить! — помрачнела.
И отца она уже «накормила»! Поспала, забыв все плохое? Вот и хорошо.
— Мы тут поели, пока ты спала, — сказал осторожно. Не дай бог — обидится: «Вот и живите без меня!» Но она — рассмеялась:
— Ой, как хорошо-то! А то я иду, думаю: чем же вас кормить? — Она дурашливо нахмурила лоб, прижала указательный палец к носу.
«Раньше надо было думать!» — мог рявкнуть я, но опустил эту возможность: пусть всегда сияет и не думает ни о чем. А если задумается — быть беде. Чуть было не задумалась: вовремя остановил.
— Ты не волнуйся — все хорошо! — обнял ее костлявые плечики.
— Пра-д-ва? — подняв глазки, робко проговорила она.
— Ну! — воскликнул я.
Если она помнит «наши слова» («пра-д-ва» вместо «правда», например) — то удержу ее на плаву. Слово — самый прочный канат.
Мимо прошел отец, одобрительно попукивая. Идиллия!
В руках он торжественно нес трехлитровую пластиковую банку с золотистой жидкостью — почему-то любил выносить ее, чтобы все видели. Когда не было сбора публики — выжидал, держа ее у себя в спальне. Дошел до туалета, громко защелкнулся. Оттуда донеслась знакомая трель. Мы с Нонной переглянулись, засмеялись: вся семья в сборе, функционирует нормально!
Потом мы звонко поцеловались, и я пошел в кабинет — записать эту идиллию, но не успел еще записать, как она развеялась: донеслись с кухни отчаянные стоны жены и какой-то стук, словно форточка колотилась под ветром, — но вскоре слух уловил некоторую аритмию, означающую участие человека. Пытался не отвлекаться, но как тут не отвлечешься: имеет место продолжение кошмара! Нонна бьется, как птичка, пытаясь открыть дверку шкафчика с живительной влагой, которую, кстати, я вылил вчера, да еще зачем-то придвинул холодильник к шкафчику, чтобы дверка не открывалась. Садист!
Надо как-то смягчить все. Купить ей выпить? Ну нет! Опять я окажусь в непотребном виде в том окне-телевизоре напротив, вызывая ненависть: такой «благодарности» от нее мне не надо, я ее не заслужил, и как-то не жажду. Надо отвлечь ее куда-то, где этих ужасов нет. Давай сочиняй рай, писака, а старческое свое бессилие подальше засунь.
— Ну чего? — Потирая ладошки, словно чуя что-то вкусненькое, я вышел на кухню.
Нонна рывком вытащила себя из узкой щели между шкафчиком и холодильником, видно, пыталась бессильными своими ручонками раздвинуть их. Неужто такая отчаянная жажда? Вот она, расплата за веселую жизнь, которую я воспевал так упорно! Я воспевал — а страдает она. А веселились-то вместе — вместе и отвечать. Хотя — что мои моральные муки по сравнению с ее физическими, а точнее — химическими!
Что слова могут? Но другого средства у меня нет. Пока мы говорим с ней наши слова («пра-д-ва», к примеру), мы еще вместе, веревка не оборвалась. Оборвется — и Нонна полетит в бездну, из которой ее мне уже не достать. Ну! Открывай рот! Или только для посторонних ты сочиняешь что-то утешительное, а как беда близко подошла — не способен?
«Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга» — осталось только для постороннего использования, а мы — не выдержали? Я оглядел поле боя, понял, что повергло ее в такое отчаяние, требующее немедленного выпивания: на столе была местами прожженная гладильная доска, рядом сипел паром утюг. Натюрморт простенький, но для нее — страшный. Душевная слабость ее достигла предела: раньше все было ей интересно и легко, все в доме сияло, теперь ей в тягость любое усилие. Сразу — отчаяние, и тут же — в шкафчик. Холодильник не сдвинуть ей — долго ей мучиться с этой дверцей, думая, что там что-то есть! Ну и пусть лучше это думает!