— Сумку мою дай!
— Слушаюсь!
Приволок котомку ему, с его рукописями… Вот где богатство-то!
Теперь — моя песня: суп! Беру мясо из пакета, мою, кидаю в кастрюлю. Кипячу, снимая бурую пену.
— Нонна! Картоху!
И вот — первая очищенная картофелина стукнула в таз. И отец бодро шуршит бумагами… Музыка!
В прошлом году мы все время под небом обедали — и в этом году будем! Вытащил с-под кровати круглую пластмассовую столешницу — солнце наше. Три ножки… А где же четвертая? Ага! От меня не скроешься. Втыкнул ноги, выволок стол на крыльцо, поднял на вытянутых:
— Летний сезон открыт!
— Отец! Обедать спускайся!
Вспомнил, что в этом году все иначе немножко, — пошел за ним.
— Нонна! Стул ему подставляй! Не так! Под жопу ему!
Держал этот памятник фактически на весу! Стал понемногу выпускать его… Опустил! Стул заюлил всеми ножками, но устоял! А я еще думал-сумлевалси, брать ли гантель! Вот она, моя гантель, размером с батю. Думаю, окрепну. Батя, надо сказать, абсолютно спокойно держится. Будто ничего такого особенного не происходит с ним. Правильно! Еще не хватало мне паники от него. От него скорей чего другого дождешься! И вот! Дождался.
— Да-а-а…
Думал — он любуется природой.
— …скоро тут совсем станет голо!
Опять это ударение на второе “о”! И года не прошло!
— Да-а-а… Сосенки мои кто-то обгладывает! — бросил тяжелый взгляд на нас с Нонной. Оно конечно, возможно, что мы сосенки обгладываем, борясь с цингой.
— С чего ты взял, отец, что эти сосны огромные сохнут? — перевел внимание его с сосенок на сосны — может, к ним он спокойней относится?
— Без игл… Без игл!! — завопил в ярости.
Нет, дух у него еще тот. В прошлый год этим прославился, героем народного эпоса стал!
…Какие-то деятели вдруг стали к нашим литфондовским участкам приглядываться, меряли шагами. Внимания не обращали на нас. Интеллигенция наша тихо бурлила, металась мучительно между несколькими оскорбительными версиями. Первая — что нас продала наша мэрия, наплевав на нас и на наш Литфонд. Вторая, более оскорбительная, — что нас продал наш же родной Литфонд. Третья, самая оскорбительная, — что участки берет Москва, наплевав на нашу родную мэрию и на наш родной же Литфонд. И одна из версий, боюсь, подтвердилась бы в ближайшее же время, если бы не отец.
В общем-то, по большому счету, как принято говорить, он не принимал участия в волнениях, был глух — как буквально, так и переносно: трудно было взволновать его тем, что абсолютно не интересовало его. Видимо, он даже не знал, чьи эти дачи и чьи участки. Может быть, даже думал, что мои. Несколько раз он равнодушно проходил мимо захватчиков — боюсь, что даже принимая их за своих. Самых активных было двое — один как бы продавал, другой покупал. В тот роковой раз покупатель мерил землю, шагая по ней в ярко-оранжевых ботинках. И все бы ничего. Если бы не угораздило его наступить на сосенку. Разве мог он, предельно обнаглевший, представить себе, что это чахлое растение сорвет сделку? Но в этот момент калитка дремуче заскрипела. И на территорию вошел батя. Лицо его заросло зверской щетиной. Рубаха частично выбилась из порток, мотня свисала ниже колен. В одной руке его волочилось кайло. Из другой могучей длани свисала сосенка, жалкая, как нашкодивший котенок. И тут батя увидал чей-то ботинок на своей и без того погибающей сосенке! Седые брови его взметнулись. Тусклые, внутрь обращенные глаза засияли гневом. Отец замахнулся ржавым кайлом — ему было наплевать, кто этот человек и какая у него охрана, — кайло таких тонкостей не знает. И человек тот почувствовал это! Он поднял руки и метнулся назад... Если бы он знал, что от него-то и требовалось только это! Но он решил, что настал час народного гнева и вот народный мститель, согбенный труженик, казнит его! Эта иллюзия, видимо, так и не рассеялась, поскольку гость, отъехав, больше не возвращался. А тогда отец хмуро прошел сквозь аплодисменты, даже не слыша их, поскольку слуховой аппарат его, изувеченный очередным пытливым экспериментом, валялся на подоконнике. Остался эпос. И теперь отец, кажется, собирался его продолжить.