Лето я проводил в Березовке, работал в артели по совместной обработке земли вместе с отцом. И прямо в поле мне принесли письмо от старшей сестры Татьяны из Саратова. Она взволнованно сообщает, что там образуются курсы для поступления в сельскохозяйственный институт. На курсы принимают с направлением от колхоза, и я могу приехать с направлением от артели. Помню, отец дал мне пять рублей. И больше я у родителей никогда не одалживался и полностью перешел на собственный кошт. Отца своего с того момента я больше не видел. До Камышина я ехал по железной дороге, а оттуда до Саратова — на пароходе, на палубе. Тогда я впервые увидел Волгу во всей шири. А также с тоской почувствовал, что начинается другая жизнь и старой, которую я так любил, не будет уже больше никогда.
С детства отец учил меня быть крепким мужиком. Брал меня с собой, когда шел резать барана. Зайдя в хлев, он сначала гладил барана между рогами, потом резко вздымал его, зажимал между коленями, ножом вспарывал и разводил кожу на горле и быстро перерезал глотку. Вешал его за задние ноги на специальную палку и начинал свежевать — потом сделать это было уже гораздо трудней, нельзя было медлить. Все это было нелегко, но без этого нельзя обойтись в крестьянском хозяйстве. Часть этой силы я от него унаследовал.
В Саратов я приплыл ночью, но общежитие нашел. Я был полон решимости добиться своего. Меня провели по уже темному коридору. Открыли дверь. Я увидел койку, лег и сразу уснул. Я не помню, как уснул, но хорошо помню свое пробуждение. Когда я сел на койке и огляделся, то с удивлением понял, что нахожусь в огромном зрительном зале театра. Кровати стояли не только в зале, но и на сцене и даже в ложах. Как раз именно в ложе я и оказался. Везде были весело гомонящие люди — и главное, я не мог понять, какой именно час суток переживает вся эта публика: кто-то ест и ложится спать, а кто-то, наоборот, быстро ест и торопливо уходит.
Меня сначала взяли на подготовительные курсы, но после беседы (я знал наизусть чуть не всего Пушкина) зачислили сразу на первый курс. Мне было тогда пятнадцать, но выглядел я, закаленный степной работой, намного старше.
Помню первую лекцию — как старичок на кафедре произносит слово “пестик” с таким восхищением и умилением, что умиление это передается и мне. Из студентов запомнились два друга-балагура — Борис Буянов и Борис Кац. Вижу, словно сейчас, как Боря Кац проталкивается через толпу студентов в столовой и кричит радостно: “Вот вы меня толкаете и не знаете, что я сейчас буду ставить печати на ваши пропуска в столовую”. Все восторженно расступаются.
Первый год мы учились в старом здании у оперного театра. А на второй курс мы уже приехали из военного лагеря в новый корпус. Агрономы должны были быть и командирами Красной армии. Я хорошо там стрелял и вернулся со званием “ворошиловский стрелок”. Но в армии мне не нравилось подчиняться людям гораздо более низкого уровня знаний, и я все время вступал в спор.
— Валера! Он упал!
Я оторвался от папки, выскочил на крыльцо. Отец лежал навзничь у ступенек, его глаза были вытаращены как-то безжизненно. Заголившаяся изнанка правой руки кровоточила. Ободрал о перила, когда падал?
— Отец! — Я кинулся к нему. — Ну зачем ты? Позвал бы меня!
Ни звука!
— Отец!!
— Я просто вспомнил, — произнес он абсолютно ровно, — где лежит мое кайло. И хотел его осмотреть.
Я тащил его на себя. Прямо чугунный! Не хватает ему только кайла! Подняв, я держал его на весу как безногий памятник: он словно и не пытался стоять! При этом лицо его было абсолютно безмятежным, будто ничего тут такого не происходило — обычные трудовые будни.
— Нонна! Принеси йод, смажь ему руку!