Выбрать главу

Так приятно было мне, что есть на этой земле человек, равно со мной понявший сумасброда Витгенштейна, который уж цену этим придуркам в зале знал, а чтоб досадить им и всем подобным — отдал кому-то свои миллионы и жил вольготно без денег; мне бы такую житуху, да кто ее даст; нищего сумасброда никто ведь из Кембриджа не гнал, трудоустроен был. И Погодину бы судьбину такую, но жил он — пригласил к себе — с комфортом, квартира трехкомнатная. Жена умерла три года назад, дочки повыходили замуж; денег как таковых, то есть наличных, у Погодина не было, сухое грузинское вино назвал “сухарем”. Книги, книги, много книг, — я постоял у шкафов, подержал глаза на корешках; обычный джентльменский набор мыслящего человека, воспаряемого мечтой о вечности, словари да прочие справочные пособия, куда заглядывают по острой нужде. И, наконец, то, что выдавало Погодина с головой: в углу на подставке обычная пиктограмма, указатель уличного перехода: расчлененное туловище спешащего горожанина, черный круг вместо головы — и вся эта композиция втиснута в сине-белый треугольник, и та же фигура — уже в другом углу комнаты — в красном круге запрета. Мысль угадывалась легко: Погодин искал пиктограмму на все явления мира сущего, и он нашел ее, что и отмечено было на запретном круге решительным росчерком угля и датой. Выходило, что всего месяц назад похерены все формулы. Кстати, на полке валялся весь в пыли журнальчик, каких полно было у Соловенчикова; там, возможно, единственная публикация, первая и последняя. А ведь был уже на пороге, он уже запустил руку в карман природы, чтоб утянуть оттуда нечто, а природа по-средневековому безжалостна, воришкам она отрубает руки. “Погодин, Погодин, Погодин…” — шевелились губы мои; я вспоминал и не мог вспомнить, где и что публиковал мой новый знакомый, готовящий на кухне кое-какую закуску под “сухарь”. Ведь мог бы отметиться, так сказать, хотя бы на этом Витгенштейне, серию работ опубликовать, вербальное общение человека с человеком — это бильярдная партия, стол и шары — набор слов, очерченный темой, кий опять же… Нет, нигде не печатался, а это для него опасно. Человек, уже перешагнувший некую черту отчуждения и не ищущий признания из особых соображений, — да, это опасно. В гении рвутся те, кого страшит месть природы, они свое открытие, свою формулу, свою теорию стремятся разделить с миллионами людей, признание ими формулы как бы делит ответственность на число единоверцев. Плачи и сострадания родственников — да то же распыление горя одного горюющего по десяткам и сотням равнодушных… И что уж совсем гибельно: ни во внешности нового знакомого, ни в речевом ладе, ни в характере — он легко угадывался — не высвечивало даже лучика того, что отличало всех этих гениев (в кавычках и без) от трудолюбивых кабинетных сидельцев, от умеющих карабкаться по лестнице. Иван Кондратьевич Погодин не обладал способностью чутко прозревать будущий спрос, чтоб вовремя выкинуть на прилавок товар, который понадобится одному покупателю из тысячи, но зато покупатель этот помчится по улице, благим матом возвещая: “Это гениальная теорема! Это гениальная теория!” Торгашества не было у него и в помине, никому он не хотел угождать — ни публике, ни столпам общества и науки, ни веявшей в воздухе потребой. Потворством не грешил! То отсутствовало, что избыточно у тех, кого наиболее часто цитируют.

Именно этим и опасен новый знакомый. Какой-то незапланированный. Месяц назад скончался в больнице седьмой, скопытился, Природа сыта, норма на это столетие выбрана. А не ошиблась ли она, заглотив безвредного и вульгарного шарлатана, каким прикидывался один из семерки? Но этот-то, этот Погодин! Восьмой, значит.