И все же главное, как он сам считал, дело своей жизни он не успел завершить. Он задумал колоссальный труд — создать, впервые в науке, глобальный атлас. Ему открыли лабораторию в Институте общей генетики РАН, организовалась команда единомышленников, куда Юра привлек и своего сына (от второго брака), успевшего окончить университет, не один раз ездил с ними в дальние экспедиции, уже много было сделано — и вот. Скоропостижно скончался. Коллеги, ученики, все участники этого начинания поклялись, прощаясь с ним, что доведут дело до конца. Только вот уже восемь лет прошло...
Брат ни на кого не рассчитывал, никому не жаловался. Сверлит меня другая мысль: а почему мама не лечила его? Ведь долгие годы мы все были «прикреплены к Кремлевской больнице», и не только папа (сердечник, кстати), но и я, а позднее и сама мама отлежали там многие месяцы (а если сложить, так и годы). Ответ приходит на ум один: Юра ничего вообще не рассказал маме по возвращении из Башкирии, ни про ревмокардит, ни про дифтерит, ни, главное, про проваливание под камский лед в лютый мороз. Единственное объяснение, какое я могу этому придумать, — это что он тем самым как бы заступился за нашу Марфушу, которая «не уберегла». Это могло быть только чисто его инициативой — представить себе, что Марфуша с ее кристальной душой могла попросить его об этом, я отказываюсь.
Спрашивается, а я что же? Почему я-то ничего маме не рассказала об этом самом трагическом событии всей нашей двухлетней башкирской жизни? Мне Юра, скорее всего, запретил строго-настрого «болтать», хотя самого факта этого запрета я и не припоминаю. Может, это уже по возвращении было, в Москве, и масса новых впечатлений заслонила это воспоминание? Ничего толком не могу сказать.
Только вот был у меня старший брат — и нет у меня старшего брата. У кого и не было старшего брата, тот меня вряд ли поймет, а у кого был или есть, почувствует, как я горюю...
Со своим единственным, и притом старшим, братом я прожила вместе все пять моих детств. Разумеется, брат «руководил» нашими отношениями, но сами эти отношения были не похожи ни на какие, что я видела вокруг. Брат, конечно, не играл со мной (не могу вспомнить, чтобы он вообще с кем-нибудь когда-нибудь играл), он просто как бы взял на себя ответственность за меня — всегда ревностно следил, чтобы я находилась в поле его зрения и чтобы со мною было все в порядке, вечерами часто рассказывал мне им самим выдуманные истории, длинные-длинные и с продолжениями (перед тем как продолжить, брат въедливо проверял, хорошо ли я запомнила предшествующую часть). Эти истории, начинавшиеся с вымышленных героев, как-то, незаметно для меня, втягивали меня в свою орбиту, и моя участь, как правило, была самой печальной из всех. Часто и наяву брат предлагал мне роли, на которые я почему-то неизменно соглашалась.
Ну как, например, это могло быть (вернее, было)? Начиналась одна длинная история с красочного описания королевы неземной красоты и прелести. У нее рождалась дочка, маленькая, славненькая, но глаза у нее были какого-то непонятного желтовато-коричневого цвета, как глина. А у королевы глаза были синие-синие, как море. Ну, к этому моменту становилось понятно, что если королева и не обязательно наша мама (хотя все признаки и совпадали), то дочка с подкачавшими глазами — это уж точно я (хотя сама я в этих вещах еще совершенно не разбиралась и никто не говорил мне, что у меня какие-то второсортные глаза). Тут брат отпускал меня на некоторое время, чтобы я успела все как следует прочувствовать, и, когда я была «готова», снова подзывал к себе, долго и с сочувствием смотрел в мои бракованные глаза и, наконец, спрашивал шепотом: «Ну, что, хочешь синие-синие?» Можно ли сомневаться в ответе! «Мылом», — коротко ронял брат, и оставались только технические детали. Надо сказать, тут, в деталях, таилась самая большая неприятность: мыло было самым дефицитным из всех дефицитных вещей там, в эвакуации. Мыло выдавали в конторе, редко и по чуть-чуть — один темный кусок хозяйственного мыла самого последнего сорта резали ножом на четвертушки — по четвертушке на семью. Мыло экономили все без исключения. Утром и вечером, строго два раза в день, Марфуша давала Юре немножко мыльнуть руки, потом намыливала себе и мыльной своей ладошкой мыла мои, потом сливала всем из ковшика. Для остальных надобностей, для стирки, например, использовали какие-то хвощи и другие дикоросы, уж не помню какие. Хранились ценные обмылочки все в тех же печурках в боку печи, каждая семья в своей. То есть, чтобы произвести «осинение» моих глаз, надо было взять мыло. Юра предложил сделать это мне самой. Я до печурки не доставала и с табуретки. Ничего, он меня приподнял за локти, я взяла наш кусочек, и мы удалились в укромное место, прихватив ковшик воды. Я намылила руки и, не раздумывая, сразу двумя руками натерла глаза, стараясь не закрывать их от нестерпимого жжения. Проплакавшись, посмотрела на Юру — никакого зеркала у нас, конечно, не было, я ждала, что он скажет. «Не вышло, стали совсем красные, — сказал брат и добавил строго: — Я тебе сказал мылом, а ты терла руками!» Можете поверить, что после всего перетерпленного я полезла прямо в глаз уродливым и вонючим обмылком? Конечно, меня не надо было предупреждать, чтобы я не жаловалась: во-первых, я сама хотела, и, во-вторых, я ведь украла мыло! (Свидетельствую, что в войну и пятилетние дети знали и значение, и мерзкий смысл этого слова.)