Чуть ли не все время между бомбежками неработавшие люди проводили в очередях, малолетних детей брали с собой. Очереди были за всем: унылые и молчаливые — за хлебом, буйные и шумные — за мылом и керосином. Дети толпились под ногами, но между собой общались мало, а каких-нибудь игр и вовсе не припомню. Многие были невыспавшимися из-за ночных бомбежек. Тоска, усталость и страх жили в этих очередях, все боялись, что «нам не хватит», что «завтра вовсе не привезут» и что война эта надолго. Еще возникло и тут же усвоилось новое, трудное слово — эвакуация. Все ждали, боялись и надеялись, что будут куда-нибудь «отправлять», но куда и надолго ли — никто не знал, будущее казалось мрачным и безысходным.
В квартире 7 главной переменой было отсутствие дядя Миши Шабанова — он ушел на фронт сразу же, летом. Провожали его всей квартирой, столпившись в тесной прихожей. Дядя Миша был какой-то торжественный и красивый в новеньких галифе и гимнастерке (новый хрусткий ремень туго затянут поверх нее). Зареванная тетя Надя висла на нем и скулила по-прежнему низким, но ставшим вдруг деревенским и грубым голосом. Адюшка с Горкой насупленно выглядывали из угла, цепляясь друг за друга. Дядя Миша вдруг порывисто подкинул меня к потолку, как настоящий военный на картинке, и шагнул за порог. Навсегда.
Наша мама стала ходить на работу, она «устроилась в наркомат» (что это значило, спрашивать не полагалось). У бабушки появились какие-то долгие дежурства в школе. Все мальчики уже учились, квартира днем мрачно пустела. Разве это была та, предыдущая моя жизнь? Та и вспоминалась-то уже с трудом...
Бабушка ходила в РОНО хлопотать, чтобы разрешили нас отправить в эвакуацию с нею, но всё не разрешали. Няня и дышать, кажется, перестала от страху, что нас от нее оторвут, а что ее не возьмут, было всем ясно. Комната у нас была маленькая, все спали едва ли не голова к голове— пятеро на 14 метрах, — мы с братом хорошо слышали все эти тревожные перешептывания по ночам и все чувствовали. А казалось, что понимали... Впервые в разговоры взрослых стало вкрадываться тоскливое слово «сироты» — мы знали, что это о нас.
«Папа» появился как-то вечером, вместе с мамой и с большим свертком в глянцевой коричневатой оберточной бумаге, в середине осени. Он был совсем не помню какой. Но он точно был в галифе, и это было серьезно. Галифе, как и гимнастерка, у него были, правда, совсем не такие, как у дяди Миши Шабанова, — довольно светло-серые, из хорошей материи, и на гимнастерке — такие, как я потом узнала, назывались сталинками— никаких знаков отличия, а только отложной воротничок с округлыми концами. В свертке, который тут же стали разворачивать на единственном в комнате столе, оказались продукты, о которых мы уже успели подзабыть, и — точно помню — большая бутылка вина и две небольшие — эти бутылочки с пробками, залитыми сургучом, напоминали аптечные, в них было что-то налито, и на аптечных же ярлычках указано, что это чистый виноградный сок. «Детям», — сказал пришедший и сразу застеснялся. Мы с Юрой тут же взяли по одной и больше не выпускали из рук. Вскоре пожаловал и гость, хорошо нам знакомый близкий друг мамы, писатель Олег Николаевич Писаржевский (он стал и вправду довольно известным писателем и даже получил Сталинскую премию за книгу о Д. И. Менделееве). Жил он где-то в тех же краях и иногда, по вечерам, заглядывал к нам на минутку, всегда со своей огромной собакой, догом редкого шоколадного окраса. Он и на этот раз был с догом, но пришел «в гости», в честь чего дога спустили с поводка, и он устроился прямо под моей кроваткой (да и другого места было не найти). Эту кроватку, довольно большую, сделанную «на заказ» каким-то местным дворовым умельцем, я, честное слово, хорошо помню и сейчас. У нее были боковые стенки, но не прозрачные, из круглых палочек, а сплошные, из фанеры, и выкрашены коричневой краской. Мне шел ведь уже пятый год, но я спокойно умещалась в своей кроватке вместе со сложенными «в ногах» одежками, да и, по военному времени, никто не помышлял о замене.
Застолье сорганизовалось тут же, никто ничего не готовил и не грел— порезали, что было в свертке (это был, как я потом, позже, хорошо усвоила, недельный «кремлевский паек», папа получал такие по четвергам, в другие дни «кремлевку» давали приготовленными блюдами, в судках). В нашей тесной комнате на половине стола всегда ели, а вторую занимали бабушкины школьные тетради и чернильница (бабушка называла себя «словесницей», что означало, что она вела русский язык и литературу в старших классах). По такому торжественному случаю освободили весь стол, и за ним кое-как разместились наши мама-няня-бабушка, Юра, двое пришедших мужчин, да как-то примостилась на своей табуретке тетя Надя Шабанова — от нее-то мы и услышали незнакомое, но волнующее слово «свадьба». Никаких «Горько!» никто не кричал, меня на минутку (на один тост) вынули из кроватки и пересадили на колени к оказавшемуся ближе всех Олегу Николаевичу. Его дог тут же переместился к нему, а значит, и ко мне, под ноги и угрожающе зарычал — дог был как минимум вдвое крупнее меня — надо ли говорить, что эту «свадьбу» я запомнила на все будущие жизни. Не помню, как была одета мама, не помню, чтобы новый папа что-нибудь говорил, не уверена, что нам вообще сообщили, как его зовут — кроме, понятно, мамы (он был «с ее работы», из наркомата), никто его раньше не видел, да и разговора о таком важном событии как-то не было. Новый папа ушел вместе с дядей Олегом непоздно, и больше я его не видела до самого нашего возвращения из эвакуации.