— С делами разберусь и займусь их поисками. Не может быть, чтобы люди пропадали бесследно.
— Зачем?
— Как зачем? Ладно, прадедушка не родной, но прабабушка-то… Надо с корреспондентом связаться. И с родственниками. Обязательно, — деловито сказал Сметанкин.
— Какими родственниками?
— От первого прабабушкиного брака. Их много должно быть, они ведь крепких кровей, из староверов. Может, у них какие-то свидетельства сохранились. Этим, которые по маминой линии, я уже написал.
— Кому?
— Доброхотовым. И Тимофеевым. Нашел в базе данных города Красноярска и написал.
Я представил себе ничего не подозревающих Тимофеевых и Доброхотовых, у которых вдруг обнаружился неожиданный родственник-детдомовец.
— Сметанкиных, жалко, нет. Последний Сметанкин был мой папа. Ну и я. И все.
— Вы уверены, что это ваши родственники? Доброхотовы и Тимофеевы — довольно распространенные фамилии.
— Ну так это мы и выясним. Если есть общие предки, значит, родственники…
Он захлопнул альбом, подняв чуть заметное облачко побелки. Вид у него сделался решительный и суровый.
— А вам спасибо, — сказал он, — спасибо, что помогли найти родственников. Если бы не вы… Ведь это же надо!
Он улыбнулся неожиданно беззащитной улыбкой.
— У меня, оказывается, родня есть. Ну, правда, не очень близкая. Но все равно. Я ведь всю жизнь один как перст был.
Тут до меня дошло, что, кроме нас с ним, в квартире никого нет, что во время ремонта люди приходят и уходят и никто не запоминает, кто именно вошел и вышел, и что труп можно завернуть, скажем, в рулон линолеума.
А если он решит, что я — единственная помеха в обретении новой семьи? Не будет меня — и никто уже, в том числе он сам, не отличит правду от вымысла.
Не надо мне было соглашаться на этот заказ.
Я поздравил его с таким замечательным обретением родни, не глядя, сунул в карман деньги, которые он отдал мне за Будду, и торопливо вышел. Дверь была не закрыта — во время ремонта никто не запирает.
Уже выходя, я оглянулся, он стоял, по-прежнему держа в руках раскрытый альбом для фотографий. С Тимофеевыми, Доброхотовыми и неродным прадедушкой Хржановским.
Потребность распространять вербальную информацию сродни потребности распространять информацию генетическую. Это что-то вроде похоти, человек просто не в состоянии с этим справиться.
Папа накатал очередную порцию мемуаров.
О выпускном вечере, “пути в большую жизнь” и о том, как он учился в институте.
Я уже знал, о чем там будет, — о том, как его уважали преподаватели и сверстники.
О смерти Сталина он не написал практически ничего. Хотя оказался комсомольцем Сталинского призыва. Его приняли в комсомол на год раньше положенного, потому что пользовался уважением сверстников — на это он особенно напирал.
Где-то ко второй половине пятидесятых он немножко расписался и стал больше уделять внимания быту и материальной культуре. Описывал он все подробно, словно внутренним взглядом видел комнату в коммуналке, где рос и взрослел. При этом напирал на то, что “их поколение, невзирая на бытовые трудности и ограниченные возможности, умело радоваться жизни”.
Он писал про бордовую плюшевую скатерть с цветами и кистями, про ящики с углем, про керосинку, про походы на рынок, про рыбные ряды и про то, как торговки подкрашивали жабры акварелью, чтобы рыба казалась свежей. У свежей рыбы жабры красные. У несвежей — бледные. А я и не знал.
Я отдал ему распечатанные страницы.
— Ты сам-то прочел? — спросил он с надеждой.
Как будто я печатаю как машинистка — вслепую, механически…
— Да, — сказал я, — прочел. Слушай, а как назывались в ваше время самодеятельные музыкальные группы? ВИА?
— ВИА позже появились. Они назывались банды, — сказал папа, — ну джаз-банд, в смысле.
— Что, так и объявляли? На всяких студенческих концертах? Что сейчас выступит банда?
— Нет, — папа задумался, — кажется, нет. Говорили просто “квартет”. Джаз одно время преследовали. Если бы ты меня внимательно слушал… Я же рассказывал.
— Папа, я знаю, что джаз преследовали. Но когда перестали это делать? Когда перестали смеяться над стилягами?