Выбрать главу

пенье мое отшлифовано тысячелетним касанием волн

посмотри в меня

в колыбель всех твоих поколений

выходящих на берег дыхания

научи меня

его филигранной оливковой умирённости

его полыхающей кипарисовой речи

                            («Песнь раковины в глубине моря»)

 

Судя по нескольким странным репликам, используемым при рассмотрении стихов Баумана, можно подумать, что с традицией Кузьмин знаком по произведениям Расула Гамзатова, стихотворению Арсения Тарковского, услышанному в кинофильме, а также центонам Иртеньева и Кибирова… Не все советское так уж плохо, если читать с чистым сердцем, но… для разговора о поэтике Андрея Баумана этих знаний недостаточно.

Освоение систем стихосложения со времен реформы Ломоносова — Тредиаковского делалось на слух; думаю, вслед за слухом движется и Андрей Бауман, идущий от византийского Средневековья вплоть до нынешнего «многоговорения». Он не имеет ничего против Расула Гамзатова и Тимура Кибирова, но работает в совершенно другом стиле. Он — человек интегральной, объединяющей поэтики, использующей европейский опыт для необходимостей русского стиха. Бауман «группирует текст» согласно слуху и знанию просодий, способных объяснить сложности метафизических контекстов в наиболее понятном и внятном стихотворном разрешении. Ищет доступный язык для областей недоступных, возводит цитадель посреди мира мнимых величин и «растерянных симулякров».

Пусть костяная тень с зашитым ртом

сквозит по-над копнами конских грив,

меж всадников и пеших слуг,

бараками чумных госпиталей,

бунташной хваткой горло их держа, —

растущих метастазов мятежа

ползет по карте сыромятный гул, —

противостань ей, время низложив,

и ощути, как гомон городов

вливается в твой тонкостенный слух,

лицом к лицу свой жребий встреть скорей:

прими тот бой, к которому готов, —

навстречу гимнам орудийных дул —

восстань, старик,

                      ты жив.

 

Приведенное стихотворение («Миллениум») непосредственно наследует «Щиту Ахилла» Одена, «Византии» Йейтса и «Вознице в Дельфах» Джеймса Меррилла. Вообще, смысл «Тысячелетника» именно как целостного проекта — попытка дать некую картину европейской истории, уловить ее тысячелетнюю пульсацию: от античности до наших дней.

Поэт обращается к катастрофическому опыту последнего столетия: от Первой мировой («Горчичная осень 1917-го», «Серебряный век») и революции («Монолог Петрограда») через Аушвиц («Разговор», «Реквием»), Хиросиму («Солнце») и ГУЛАГ («Дано мне тело…», «Земля»), через Вторую мировую («Солдаты», «Восточный фронт») и память о блокаде («Братья») к трагедии Новейшего времени («11 сентября», «Москва третий мир»). На протяжении всей книги происходит переосмысление опыта осевых фигур европейской поэзии: Гомера, Эсхила и Еврипида («Илион»), Данте («Обратное странствие»), Гёльдерлина («Пир богов»), Рильке («Дерево», «Дитя»), Мандельштама («Слово», «Медлительно, сквозь явь и через сон…»), чинарей («Человек выходит из дома»), Целана («Из наготы», «В этих комнатах»), Айги («Теофания»).  А, скажем, «Андрогин» и «Кода» замешаны на густой графической метафизике столь любимого мной Дилана Томаса.

Поэт Андрей Бауман — плоть от плоти европейской культуры: Петербург — единственный наш европейский город. Там «сегментирования и разметки литературного пространства»на московский лад — не любят.

 

Сквозь изнанку домов, на подветренной зыби стекла

Шаг за шагом сгущается сумрак — слепой, черно-синий.

Солнце бьется всё реже, не чувствуя, чтобы текла

Регулярная кровь по артериям стынущих линий.

                                               («Осень Петербурга»)

 

Однако главным открытием для меня оказалось возрождение языка богословских и литургических текстов как одного из оснований для современной поэтической практики. Это серьезная новация, смелое начинание. Неоплатонический словарь, переосмысленный Дионисием Ареопагитом, каппадокийцами (Василий Великий, Григорий Богослов, Григорий Нисский) и Максимом Исповедником, становится тканью новой стихотворной речи («Литургия», «Воскресение», «Песнь песней»). Автор «Тысячелетника» обращается к опыту сирийских гимнографов IV — VI веков (Ефрем Сирин и Иаков Серугский) и византийских поэтов-теологов (Григорий Богослов, Симеон Новый Богослов, Феодор Студит), французского мистического богословия (Бернард Клервоский и сен-викторская школа) и рейнских мистиков (Экхарт, Сузо, Таулер). В книге описываются крестный путь Христа («Благовещение», «Рождество», «Via Dolorosa», «Pieta», «Крест») и Его непосредственное присутствие в современном мире после Катастрофы («Диакония», «Рассказы последнего времени»). Философия ХХ столетия, выраженная в таких книгах, как «Око и дух» Мерло-Понти, «Гуманизм другого человека» Левинаса, «Гераклит» и «Парменид» Хайдеггера, «Логико-философский трактат» Витгенштейна, «Я и Ты» Бубера, становится почвой для поэтического опыта.