Солнце едва уловимо возникло на вершине горы, лесок и скалки сначала чуть сбрызнулись, но вскоре зазолотились. И это нежное цыплячье пятно разгорелось в рыжую курицу вершины, потом, захватывая соседние скалки, превратилось в пестрый куриный двор и поползло вниз, к нему. Иван прикинул, как быстро оно достигнет палатки, — это такая приятность, когда все становится теплым и мягким.
Иван собрался, подклеил лодку, доел суп из котелка. Еще раз чай попил. Вся эта заторможенность была от хорошего тихого настроения. Он больше на горы, на речку да на бездонное голубое небо таращился, чем собирался.
Выплыл в полдень, в одном свитере, даже и кепку снял, пекло приятно, лучисто пробивало воду, расцвечивая камни на дне, сушило по берегам траву, то тут, то там возникали прибрежные лужайки, и ему хотелось причалить, запалить костерок и варить чай неторопливо. Но и плыть тоже хотелось, караулить какого-нибудь растяпу лося, или изюбря, или мишку. Он улыбался и качал головой на тихую, млеющую на солнце тайгу. На себя самого — одинокого. Не могло вроде быть хорошо одному, но было…
Есть вопросы, на которые не стоит искать ответы, получил такую вот чокнутую душу, так и радуйся. А нет рядом никого, кто такой же чокнутый, — радуйся, что дали сил управиться одному. Так уж, видно…
Лодка плыла сама собой по глади гладкой и прекрасной… по небу, почти голубому на этой глади, по белым облакам плыла, по вершинам острых елок. В отражениях этих елок речка была глубокой и зеленой.
Как не любить было это последнее осеннее солнце и облетающие лиственницы под ним, ручей, ледяным водопадиком булькотящий в речку, строгие таежные тени на белых северных склонах; или другие полдневные покати, сухие и теплые, где лежит теперь зверье и тоже греется и смотрит на блистающую под солнцем гладь и на Ефимова… А он просто плыл по осенней речке, делал хорошо известную ему работу, и, казалось, не было в этом ничего особенного, а душа скакала и радовалась.
Впереди показалось рыбное место, всякий рыбак остановился бы — островок разделял русло надвое. Иван причалил. Основная протока у дальнего берега была глубока и нетороплива, к ней клонились кусты и деревья. Иван вспомнил, что на самом первом сплаве речка шла чуть иначе, левый берег еще не был заросшим и рыбачили с той стороны. Тогда они поймали штук шесть или восемь больших ленков. У них с собой был эмалированный бак литров на пятьдесят, времена были несытые, коммунистические, и они солили рыбу домой. Последний же раз, с детьми, ничего этого уже не было, и Ефимову запрещали ловить больше, чем они могли съесть, что и правильно, конечно.
Со второго заброса взял некрупный ленок, Иван вытащил, полюбовался, положил его в лодку и, вспомнив, как протестовало его семейство против излишеств, не стал больше забрасывать. Просто посидел на теплом борту лодки. О них подумал, глядя на плывущую мимо воду. Два года назад тут, на дне, лежала елка, теперь ее не было, унесло, видно, большой водой. Он не помнил две трети того, чему его учили на филфаке, а речки помнил хорошо. Иногда ему казалось, что может восстановить в мельчайших деталях все тридцать с чем-то речек, что проплыл за годы.
Речка стала затихать, пошла неторопливыми, задумчивыми плесами. Солнце уже цеплялось за сопки, иногда тонуло в них наполовину или совсем, но после двух-трех поворотов реки снова обнаруживалось на небосклоне над острыми вершинами елок. Лодку несло ровно, даже не крутило, он положил весло и смотрел… смотрел. Вода всхлипывала по бортам, тянуло мокрыми мхами и травами с берегов, тайгой. Не было никакого Ефимова. Совсем не было. Только темная вечерняя речка, елки, прозрачные и красноватые в закатных лучах, блестящие паутины меж них, небо, лодка… Ивана не было. Это были совсем другие отношения с миром.
Одиночество, как и молчание — шикарное дело. Научиться бы выдерживать…
Остановился Ефимов, когда уже сильно завечерело. Берег был просторный, ровно выложенный некрупными камнями. Тепло, коса сухая, Иван снял сапоги и куртку. Пока возился с палаткой и дровами, стемнело.
Поставил сковородку на таганок, ленка порезал. Вечер был хорош. Лена негромко поплескивалась в темноте.
Ивану было двенадцать лет, когда он в первый раз ночевал один. Это было на Волге, на острове. Он все сделал так, как бывало у них с отцом: сварил уху, поел, чаю напился с пряниками, постелил телогрейку у костра, другой накрылся. Он все-таки опасался чего-то — весла вынул из лодки, положил рядом и топор под руку. Проснулся среди ночи, погода испортилась, штормило, со всех сторон на него недобро смотрели гигантские спруты, ночные чудовища, он лежал не шелохнувшись, ветер налетал сильными порывами, гнул деревья и кусты. Казалось, чудовища вот-вот найдут его. Он сжал топор, скинул телогрейку и шагнул им навстречу. Цепенея от ужаса — топор не держался в руках, — ударил, потом еще и еще ударил, щепки летели, это были высоко вымытые водой корни спиленных когда-то тополей. Пеньки — как огромные головы спрутов, а корни — они были выше Ваньки, как лапы. Нарубившись, он разжег из этих чудищ огонь, успокоился и уснул. С тех пор он более или менее спокойно ночевал один, но случай тот, сам шаг навстречу своему страху, не раз потом повторялся в жизни. Куда в более неприятных ситуациях. Может, и на Лену Ефимов рванул по той же причине. Почувствовал слабину перед этими длинными ночами, перед одиночеством, вообще перед чем-то неясным, наступающим в жизни — и айда…