И Дядька, и Галька висели на Бабушке вечной болью и заботой. Оба непристроенные, непутевые — гонористый и с правилами Дядька и разгильдяистая Галька. Бессемейные, каждому половинки недостает, и обе недостачи на Бабке. Дядька — было дело — крепко бухал, но и работал нахрапом, была цель, круговорот свой: рыбы добыть-продать, компанию собрать, и Бабушку это изводило и гробило долгие годы. Тяготясь врожденным экономством, по пьяни транжирил, спускал нажитое, наверстывал бездействие, затевал жуткие какие-то обмены, что-то тащил — и был другим, бедово-деловым, предприимчивым. Гулял напропалую; сорвясь в клуб, лез в самое пекло, в заваруху, а получив по рылу, дивился на порванную майку и, потирая челюсть, успокаивался просветленно и сыто.
Теперь он и не пил почти, и Бабушка обихаживала это непитье, боясь нарушить и пошатнуть, и было на душе светло и надежно. Хотя и грусть и горечь оставались, и Дядькино успокоение вдруг тревожило, будто чуяла она в нем излет страстей и затухание жизни, и, глядя на его экономию, даже подумала однажды: “Ну хоть бы запил он, чё ли-то” — и когда Дядька изредка и неопасно взгуливал, почти радовалась.
Домашних Дядька “строго вел”, и потому всегда обстиран был, в чистых рубахах и майках, и накормлен трижды в день, и шаньгами и стряпанным, и чаем с анисом напоен. Кушал всегда со знанием дела и сидел с видом кормильца, мол, все держу и стою на том.
Все: и Дядька, и Галька, и даже Коля — были спокойны и заняты своим нутром и поругивали Бабку, и выходило, будто она только всех теребит и дергает. Вот она по старинной бабьей привычке собирает кокорник — старые плавничные корни на растопку, вот лезет с палкой и мешком по мокрым камням — обдирает бересту с березы, оставшейся с весны и исшорканной будто крупной шкуркой. И никого на помощь не позвать — заругают, а уж чужим пожаловаться вовсе не смей, Дядька быстро выговор даст: “Што, мама, перед людьми позоришь!”
В пору Дядюшкиного пьянства успевала Бабкина душа ныть и за семейную Галькину неурядицу, и за Колькину безотцовщину. Теперь Галькин раздрай продолжался загульностью. Дядька почти не работал, себя даже не обеспечивал, осень и ползимы сидя на охоте как на даче. Жили на Бабушкину пенсию, на огород, да просили слезно начальство, чтобы Гальку устроили на пекарню. Кольке требовались то ранец, то учебники, то одежда, поэтому и жили в долг, и счет в истрепанной и толстой магазинской тетради пух, как вспревшая рыбина.
С работами у Гальки обстояло так же, как и с мужиками, — поначалу красота и все не могли нарадоваться, а потом она взбрыкивала из-за пустяка или прогуливала по пьянке и уходила, оскорбленная и по уши виноватая.
4
Сладковатым именем “Дуняша” назвал свой пароход, грамотно и красиво сваренный из двух барж, Кирюха по кличке Босая Голова, лысый, с неторопливой улыбкой и весь в кожухе вязкой и умелой речи. Ухмылялся, здоровался, принимал заказы на муку и сахар и увозил чинить телевизоры, спаленные дизелистами, решившими испытать отремонтированный “двести сороковой” и так поддавшими напруги, что разом вылетели десятка два аппаратов. Рыбу Босая Голова брал неохотно: “Не понял, борода? Говорю, она мне на хрен не облокотилась, в городе завалено все, ты чё модный такой?” — и так сбивал цену на нежнейших весенних сигов, что глаза у мужиков тухли и они тащили мешки и бочата к мотоциклам, качая головами и цедя матюги.
Кроме обычных продуктов Босая Голова возил спирт, раздавал желающим на продажу и следующим рейсом собирал выручку. Спиртуган был настолько мерзопакостный, что резиновая отрыжка била покупателя еще сутки, но чем гаже шмурдяк, тем лучше он ценился забулдыгами, которым если налить приличной водки, еще и поволокут, что воды поднесли. Спирт брал в городе задарма, отдавал канистрами втридорога, а продавали его еще с тройной накруткой. Затаривались бабы, дивясь появлению живых денег и тому, что ничего не надо делать, потому что синяки бегали ежечасно, и, хоть противная была затея и беспокойная, мужики мирились, тем более что возбухни, тут же получишь: “Ах, не дело, говоришь, спиртом торговать, а смотри-ка — на твоей охоте совсем озолотилися, Василинке ни сапожек не купим, а мне уж и вовсе нечего в город напялить в больницу съездить — такая дороговизь”.