В самой середине своей высокой апологии Ольга Седакова — вдруг — пишет: “В воздухе эпохи не остается места для его голоса. Его слово обладало силой пробуждать от глухого невежества — не только умственного, но сердечного невежества — советского „нового человека”. Постсоветского „нового человека” в его непринужденном цинизме это слово, как видно, трогает мало. Однако, как мы слышали от Аверинцева не раз, „история не кончается: она уже кончалась множество раз”. И этот конец пройдет”. Мне почему-то кажется, что уже проходит.
Наталья Трауберг. Невидимая кошка. М. — СПб., “Летний сад”, 2006, 304 стр.
Выход в свет этой книги — радостный факт, для меня по крайней мере. Наталья Леонидовна немерено много сделала для морального просвещения и мягкой, незанудливой христианизации подсоветского российского интеллигента — в своем основном качестве блистательной переводчицы. И только близко ее знавшие и знающие могут засвидетельствовать, какая она помимо этой, смиренной по определению, роли блистательная рассказчица, собеседница, импровизаторша, шехерезада в жанре small talk и т. п. Конечно, ее эссе и предисловия к переводам любимых писателей мы встречали в книгах и журналах и прежде. Но, собрав все это воедино, разумно и осмысленно расположив, она отпустила на волю собственный голос, собственный интонационный жест. Нечего и говорить, что в них узнаваемы звуки ее русской честертонианы, — и не стоит гадать, внушены они ей самим Честертоном или это ею он одет именно в такую русскоязычную одежду (кто заглядывал в английские оригиналы, скажет, что верно и то, и другое).
“По-видимому, очерки эти располагаются между справкой и проповедью”, — скромно замечает в предисловии автор. “Между” все же оказывается ни тем, ни другим, а “над” тем и другим. Вряд ли пристало назвать проповедью вполне факультативные соображения Н. Л., почему никому никогда не стоит писать мемуары (раздел “Невидимая кошка”), но уроком этики отношения к ближнему счесть эти соображения можно. Вряд ли прелестные письма Владимиру Андреевичу Успенскому и их общие печально-юмористические истории о нынешней переводческой халтуре (раздел “Голос черепахи”: по-английски turtle — и черепаха, и горлица, горе-переводчик, не задумываясь, выбрал первое значение) — вряд ли они что-то изменят в книжных угодьях, но задуматься: батюшки, да что ж это делается?! — заставят. И напомнят, что настоящий переводчик по-евангельски идет “путем зерна”. Вряд ли предисловия к детским книжкам (раздел “Крепче меди”) можно принять за педагогические наставления с уверенными модуляциями в голосе, но сколько там сказано важного о том, как “поставить душу нашим детям”. Вряд ли рассказ об Оскаре Уайльде (самый выразительный литературный портрет в разделе “В конце тысячелетия”) сможет исполнить роль биографической “справки” и тем более функцию сурового назидания, но этот портрет-притча — образец редкого и желанного отношения к человеку (здесь — к писателю с изломанной судьбой), когда четкое различение добра и зла — не помеха милосердию.
Больше половины книги занимает то, что Наталья Трауберг от раза к разу писала о своих любимцах — Пэлеме Грэнвиле Вудхаузе и Гилберте Кийте Честертоне. Вудхаузом она меня так и не заразила, хотя я знаю, как благодарны ей за знакомство с этим кротким юмористом многие уважаемые мною лица. Что касается второго, то Н. Л. еще с начала 60-х годов успешно честертонизировала целый слой “ищущих” людей, и не в последнюю очередь — Сергея Сергеевича Аверинцева. “Апология битвы” и “здравая мера” — неотъемлемые честертоновские свойства, отмеченные в книжке Трауберг, — были ему близки и воодушевляли его (см. об этом у Ольги Седаковой).
Честертон в исполнении Трауберг — целая эпоха и в моей жизни. Как радостно было процитировать: “Добро — это добро, даже если никто ему не служит. Зло — это зло, даже если все злы”. Это из эссе о Филдинге, в те годы, помнится, разрешенного. Но благодаря Н. Л., запустившей свои переводы в самиздат, Честертон для меня, как и для других из близкого круга, сразу предстал христианским апологетом-парадоксалистом и выстроился в затылок Достоевскому и особо популярному тогда Бердяеву; в бледных машинописных копиях мы читали и “Франциска Ассизского”, и “Вечного человека”. Уже стоит на моей полке пятитомник Честертона, пришедший на смену трехтомнику, а у меня все не поднимается рука выбросить толстую папку с блеклой машинописью.