На вымышленную реплику пророчицы-девочки мое сознание моментально отзывается вот этими подлинными словами: “Если бы Я не пришел и не говорил им, то не имели бы греха; а теперь не имеют извинения во грехе своем” (Ин. 15: 22).
В эту секунду, едва отозвалось, картина перестала быть для меня вымышленной историей индейцев, будь то майя, ацтеки или любые другие. “Индейцы” стали метафорическими, “индейцы” превратились в “голого человека на голой земле”, в человека вообще. Фильм же превратился в своеобразную мистерию, в ритуал.
В ритуал ведь включаешься всем телом, всем существом. Гибсон и его товарищи замечательно работают именно на это, на то, чтобы зритель опознал базовую проблему человеческого существования в качестве своей, неотчуждаемой. Категории “интересно — неинтересно” должны преодолеваться. Они подлежат замене на категории “участвую — не участвую”.
Несостоявшаяся гибель Лапы Ягуара на демоническом алтаре, занимающая полфильма динамическая погоня, гибель врагов, долгожданное спасение невиновного молодого человека и счастливое воссоединение с семьей считываются теперь под знаком жертвы Спасителя.
Лапа Ягуара спасся сам и спас своих близких именно потому, что не боялся . Не боялся настолько, что умудрялся даже своим злобным преследователям указывать пути к невозможному, заныривая в пучину водопада, преодолевая бегом непроходимые дебри! Не боялся он потому, что был чист . Финальную сцену с подплывающими конкистадорами последовательно мысливший, честно соинтонировавший фильму зритель считывает как сцену внефабульную, как знак: испанские шлюпки предъявляют Лапе Ягуара и его семье не только лишь священника из плоти и крови с Распятием в руке, но — свидетельство о Том, благодаря жертве Которого молодой человек и был искуплен.
Иначе говоря, финал картины — это, как и все прочее здесь, не жанр “исторический блокбастер”, но другое .
Мне хочется в очередной раз объяснить интеллигентным зрителям, воспитанным на психологической прозе, которые рискуют поморщиться и рискуют возроптать. Мистерия, ритуал, балет — вот структурные аналоги “Апокалипсиса”. Не роман.
Добрые охотники меняют добытую ими лесную дичь на рыбу, пойманную добрыми же, кроткими же рыболовами. Напротив, работорговцы меняют захваченных в плен людей на деньги, на товары и на почести.
Или. Злобные преследователи уподобляются зверям. Сначала на них нападают другие звери, потом преследователи сами попадают в расставленные на дичь капканы. И так далее. Все — содержательно, каждая мелочь. Сравнения, сопоставления, удвоения…
Вброшу без лишних объяснений еще парочку рифм.
Э. Ганслик, знаменитый австрийский театральный критик XIX столетия, перечислив многочисленные сценические чудеса и технологические новшества, имевшие место в байрейтских постановках Вагнера, написал: “Является ли высшей целью драматического композитора — сочинять музыку для сопровождения действия волшебных театральных машин?” И далее: “Материальные эффекты находятся в резком противоречии с чистым идеализмом, который Вагнер приписывает своим произведениям”.
Таким вот косвенным образом я ставлю вопрос о том, как соотносится серьезность темы (а в терминах Ганслика — “идеализм”), которую католик Мел Гибсон “приписывает своим произведениям”, включая “Апокалипсис”, с технологическими роскошествами, с натуралистическими эффектами, иначе говоря, с навязчивой механикой “волшебных голливудских машин”?
Но прежде, в завершение разговора о “драматургии”, хочу привести весьма симптоматичную историю из дневника композитора Сергея Танеева. Будет к месту.
1895 год, 9 августа, прекрасное общество. Танеев, отнюдь не принадлежавший к числу безоговорочных вагнерианцев, на свой страх и риск играет две аранжировки из “Валькирии” Вагнера. Дальше — вот: “Многим они чрезвычайно понравились, Лев же Никол<аевич> воскликнул: „Какая гадость!” — и начал отрицать Вагнера, говоря, что у него поразительная бедность мысли <…> что у Вагнера все время ясно, что все это бессодержательно. <…> Потом Л. Н. стал нападать на вагнеровские сюжеты, говоря, что ему, человеку XIX века и христианину, нет надобности знать, что делали скандинавские боги, что он удивлялся Н. Н. Страхову, когда тот ему рассказывал сюжет „Нибелунгов” и восхищался этими детскими сказками. Н. Н., стоявший против него, медленно и с усилием произносил: „Сюжет удивительный””.