Выбрать главу

— Ну и череп. Просто ни в какие ворота! — сказали за соседним столиком.

— Ну что? — интересовался Максимушкин. — Как впечатления?

— Астрал! — отзывалась я.

Напротив нас методично наливался пивом поэт, в миру — преподаватель юридической академии, назовем его Дмитрий Наволоцкий. С ним сидела поддельная блондинка, испуганно взирая на происходящее. Мы с ней мимолетно зацепились взглядами, и она уронила полуутвердительно:

— Вы бываете здесь…

Она так двинула плечами, так поправила меха из тобольского тушкана, словно все происходило и впрямь в тридцатых годах в Германии, да и то не в реальной, а в кинофильме, и она сидела с офицером вермахта, чистокровная арийка, и руки ее возлюбленного Зигфрида пока были окрашены только метафизической, воображаемой, холодной кровью чуждых свету тварей.

— Знаете, с кем вы? — спросила я и наклонилась к ней через стол, так что она инстинктивно отпрянула. — С вами сидит поэт Дмитрий Наволоцкий! Великий, известный темный поэт!

— Слышишь, что она говорит, — оживился Наволоцкий. — Известный, говорит, поэт!

— Известнейший! — воззвала я, копируя интонацию стриженого со сцены. — О да, известнейший и величайший!

Актриса немого кино повернулась к нему с выражением суеверного страха на продолговатой куньей мордочке.

Я отвернулась. Мне казалось, я страшно остроумна.

И я не видела в происходящем ровным счетом ничего опасного. Так, игра недоучившихся интеллектуалов. К нам подсел барин Огибалов, историк, с холеным круглым лицом, которое он, по-видимому, мазал кремами. Сейчас он был в бархатном темно-зеленом берете. Огибалов принялся набивать трубку. Бросались в глаза его ногти — аккуратно подпиленные, блестящие, видно, полировал. Да, ноготки не хуже, чем у Пушкина с портрета Кипренского. Да и сама кожа была, по-видимому, глаже моей. Я убрала со стола свои обветренные красноватые лапы.

— Что вы думаете? — спросил он, и мне стало как-то не по себе. — В Германии все начиналось именно так. Развлечение, богемный антураж, выдумка, вера в некую чуждую капитализму эстетику. Внечеловечные ценности были настолько сильны в спящем подсознании белого человека, что оказалось достаточно игры, намека, чтобы они пробудились…

На сцене лысый малый отвернул головенку снулому голубю, и брызнула кровь, которая показалась необычайно яркой, словно демонстрировали какой-то новый, объемный фильм и капли засняли через широкоугольный объектив. Все замерли: звуки музыки, шум разговоров, движения остановились.

— Мы приносим жертву нашему повелителю! Прими ее тот, имя которого касается губ воина только в минуту смерти!

И снова ор запрыгал и заверещал над ухом.

Я встала и дернула Максимушкина за рукав:

— Пойдем, слышишь…

— Нет, я остаюсь!

Он был уже порядком пьян.

— Где ты остаешься? Посмотри, здесь ничего нет…

— Где-нибудь. Где-нибудь. Я хочу еще побеседовать с Бее… Боа... Беатой.

В гардеробе выдали шубу, успела глянуть на номерок — попытка художника придать цифре готическую строгость не удалась: красовалась вульгарно изогнутая, обремененная лишними штрихами двойка. Вообще мало похоже на цифру, скорее на рыболовный крючок.

С облегчением вышла на морозный воздух, глотнула несколько раз, как глотает спасенный из темной воды.

Колокольный звон под вечер идет грозный, размеренный, сыплет тяжелую низкую ноту, роняет ее, одну и ту же, будто каменную, повторяет возгласы — сзывает, то ли о тревоге объявляет, то ли радоваться велит.

— А вы сходили бы, постояли на службе! — тихо, словно про себя, не отворачиваясь от компьютера, уронил Константин.

Он сказал так, будто с полуупреком, но в пространство, никому не адресуясь, легким голосом — у него ясный, со всякими колокольчиковыми обертонами тенор: наверное, Константин поет — но в тот же момент мелькнуло, что это просто послышалось и вовсе не обязательно.

Он поздравил с праздником, выключил монитор и системный блок и вышел — так же легок, невесом и воздушен его шаг, как и голос.

— Что сегодня за праздник?