Выбрать главу

Что, конечно, вполне справедливо. И речь даже не о чрезвычайной информативности этого огромного тома, который можно сравнить с концентратом или с перенасыщенным раствором, — вернее, не только о ней. Да, публикация этого документального массива делает доступными сотни, тысячи уникальных фактов из жизни как известных, так и самых незаметных литераторов рубежа XIX — XX веков, многократно укрупняя картину литературной жизни той эпохи. Да, по частоте цитирования дневник Фидлера в ближайшее время, несомненно, станет безоговорочным лидером среди филологических новинок. Но не менее интересна и личность самого автора дневника, та загадка, которую он нам задает и которую будет по-своему разгадывать каждый из читателей.

Фидлер, гимназический преподаватель и переводчик русской литературы на немецкий язык, на самом деле был рожден то ли этнографом, то ли и вовсе энтомологом. Хоть он и писал о себе, что всю жизнь “фанатически поклонялся любому писателю” и современники склонны были видеть в нем “маньяка”, гоняющегося за литераторами с бесчисленными альбомами автографов, но в его дневниковых записях нет никакой экстатичности, скорее безразличие, переходящее в брезгливость:4 “Появился также Южаков, совершенно пьяный, со следами блевотины на бороде, и полез ко мне целоваться своим терпко пахучим ртом; еще немного — и меня самого бы вырвало”. Да и насчет литературных достоинств своих “персонажей” автор дневника, как правило, не заблуждался: “Потом читали стихи — сплошь товар второго сорта”.

Это, однако, вовсе не мешало Фид

леру день за днем, десятилетие за десятилетием фиксировать все, имеющее хоть какое-то отношение к литературному быту, точнее — к быту литераторов. Огромный (немецкое и русское издания вместе включают лишь две трети текста) дневник его представляет собой удивительный и ни на что не похожий документ, порожденный причудливым сочетанием немецкой дотошности с русским литературоцентризмом.

Любой мемуарист отсеивает не относящуюся, по его мнению, к делу информацию, но Фидлер — другое дело. Фильтр у него то ли отключен, то ли отсутствует изначально, что и придает его свидетельским показаниям такую ценность. У Невежина “закапала кровь из носовой перегородки — он плюнул на носовой платок и приложил его к носу”. У Будищева на шее опухоль, у Южакова на лице “омерзительные прыщи”, у Вилькиной живот “весь в отвислых складках, „как у кенгуру””. Леонид Андреев не вычищает грязь из-под ногтей и курит за обедом, в перерывах между блюдами. Тихонов пьет пиво, Чехов — вино с сельтерской, а Сафонов и вовсе кефир — ничего другого после многолетнего пьянства желудок не принимает. Смех Владимира Соловьева напоминает “совиный плач”, а Горький при разговоре постоянно делает носом резкое “тнх”.

Натурально, писатели при столь пристальном рассмотрении являют зрелище вполне неприглядное. Собравшись вместе, они пьянствуют, пошлят и хвастаются любовными успехами, оставшись вдвоем с собеседником, злословят про коллег: “Сегодня зашел к Мамину <…> Он [Мамин] сказал про Короленко и Горького, что они — сволочь, а не писатели”. “Вечера Случевского” и вовсе оказываются мужским клубом со всеми положенными приметами жанра — какая там лирика, сплошные сальные экспромты.

В этом содоме Фидлер пытался соблюдать приличия и не позволял вписывать в свои альбомы всяческие непристойности — мол, дочка может прочесть. И за писателями он вовсе не гонялся, напротив, от особо назойливых раздатчиков автографов приходилось спасаться бегством: “Вчера — именины Измайлова. Когда я стал подниматься к нему, то увидел, что на лестничной ступеньке сидит пьяный Куприн, прислонившись спиной к стене <…> Увидев меня, Куприн залепетал: „А!.. Давай сюда твой альбом!” Но я прошмыгнул наверх”. Улизнуть, впрочем, удавалось не всегда, и тогда литературному коллекционеру приходилось ради нравственности дочки идти на подлог: “Мамин написал <…> такую гнусную пошлость, что мне придется совершить фальсификацию: изменить одно слово”.

Существует старинный анекдот про еврея, которого друг-христианин уговаривал креститься. “Знаешь, мне трудно принять это решение, — сказал еврей. — Схожу-ка я в Рим, посмотрю на папу, на его двор, на кардиналов. Надеюсь, вид этих праведников меня окончательно убедит”. Он ушел, а друг его загрустил: придет еврей в Рим, увидит царящие там нравы — и навсегда отвергнет мысль о переходе в христианство. Через некоторое время еврей вернулся. “Ну как?” — спросил его друг-христианин. “Я крещен”, — ответил еврей. “Крещен?” — удивился друг. “Да. Я посмотрел на папу, на кардиналов и понял, что если даже эти люди не смогли разрушить Церковь, значит, ваша вера действительно истинна”. Сходное ощущение производит и дневник Фидлера. Если, год за годом общаясь с этими дикими людьми, автор дневника продолжает подбирать за ними окурки и коллекционировать палки, которыми они избивают друг друга (и то и другое правда), — вероятно, в литературе и впрямь что-то есть.