Второе (а формально, вероятно, первое) — нахальная и блистательная в своей удачливости попытка влезть в шкуру Александра Сергеевича, показать психомоторику рождения стиха как бы изнутри (а для нас, слушающих, — как бы со стороны). Подозреваю, что изначальная задача была именно такова, — все прочее добавилось в процессе. Для того чтобы просто наткнуться на эту идею, нужно было бессчетно перечитывать эти самые черновики — перечитывать именно как чтение душеполезное и доставляющее эстетическое удовольствие, а не сухим глазом текстолога.
И наконец, третье: те поиски „нашим всем” чистоты звука, единственно верной интонации, которые и выставил Битов напоказ в своем проекте, содержат полузабытый ныне намек на изначальную связь поэзии и музыки. Впрочем, даже не намек, и уж никак не декларацию, скорее все-таки урок — для меня лично чрезвычайно значимый…”
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ДНЕВНИК ДМИТРИЯ БАВИЛЬСКОГО
Художественный дневник
ДмитриЯ Бавильского
“Поворот винта” Бенджамина Бриттена в московском любительском театре “Амадей”
У Бриттена, неожиданно, нравятся опусы там, где поют. Пение у Бриттена всегда перпендикулярно музыке. Пение — еще одна из красок, на которые раскладываются сочинения Бриттена. Создающего как бы панорамы и деконструкции, когда музыка одновременно звучит и распадается, демонстрирует себя и тут же, мгновенно, прогорает изнутри. Цельности нет, есть раскладка, словно бы капнули химически активного вещества и произошла реакция, пошло разложение на составляющие.
Поэтому голос здесь — одна из составляющих, сосуществующая на равных с другими инструментами, не вспомогательная черта и не соло, просто голос.
2. В школе я мечтал поставить балет на музыку Секстета Стравинского. Концепт был такой: каждый танцор танцует партию того или другого музыкального инструмента. То есть общее звучание раскладывается на отдельные составляющие, и каждый танцор репетирует и танцует со своим формообразующим инструментом, кто-то с кларнетом, кто-то с фаготом. На спектакле все эти отдельные партии, как и положено опусу Стравинского, сплетаются в единый узел.
Не знаю, додумывался кто-нибудь еще кроме меня до таких вот балетных новаций, однако я тогда останавливался на музыке Стравинского как самой что ни на есть на тот момент графичной — когда колючие рисунки партий словно бы тянутся проводами или проволокой в безвоздушности или на плотном белом фоне. Музыка Стравинского хорошо раскладывалась на составляющие и легко демонстрировала свои внутренности — вот почему.
Но теперь я слушаю Бриттена, и мне кажется, что еще лучше эта идея подходит для оживления и инсценировки опусов Бриттена.
3. Возможно, потому, что его главным инструментом, главной краской, чаще всего являются виолончели, наиболее схожие по тембру со звуками человеческого голоса. Причем не абы какого, но, скажем, голоса Галины Вишневской, про который мне хочется сказать особо.
Голос Вишневской похож на виолончель не из-за ассоциативной близости к ней Ростроповича, но из-за собственной природы — словно бы трубчатого, как тростник (внутри пусто, а стены толстые, многослойные), цвета рубина или даже агата, с терпкостью недозрелой сливы, которую можно надкусить, порушив упругость плода, и даже мутная капля сока выскочит, на глазах загустевая, но в общем и целом плод ни за что не утратит формы — даже и когда ты станешь его пережевывать.
4. Такой и Бриттен, звучащий словно бы по краям, завитками вокруг пустоты отсутствующего центра. Странный полый симфонизм, как если в центр симфонического оркестра попала фугасная бомба.
Края кружат и кучерявятся, но слизистая ткань соединения, с л ю н ы, насыщенного симфонического воздуха, лиловой симфонической вони-ваты возникает на четко отмеренные мгновения, заставляя весь прочий хронометраж звучать на фоне тишины, зияющей пустоты, отсутствия. Стекловата, да.
5. Если Шостакович и Прокофьев соотносятся как Пикассо и Матисс, то Бриттен — это Калдер с мобилями, то есть с принципиально иной схемой организации пространства и ткани, возникающей внутри этого пространства. Выпиливание воздуха то ли смычком, то ли лобзиком; оттачивание кудрявых тучных масс.