Раньше он только слышал о светлячках. Представлялось необходимым изловить хотя бы одного, чтобы выяснить секрет загадочного свечения или, по крайней мере, понаблюдать за ним более пристально. Однако за краткое мгновение зеленоватой вспышки как поймать насекомое, так и предвидеть его дальнейшее местонахождение, в общем, находилось за пределами способностей человека. Может быть, дождаться утра? Нет, в светлое время суток таинственный жук, вероятно, никак не отличался от своих несветящихся собратьев (августовских жуков?). К тому же он был мелок и явно обладал повышенной увертливостью по сравнению с легко ловящимся мягкокрылым жуком-пожарником (нежного янтарно-коричневого цвета), не говоря уж о жуках майских, в чем-то подобных карликовым крылатым танкам на крепких мохнатых ногах.
О! Миновавшей весной в арбатскую комнату на третьем этаже, на свет лампы под сиреневым абажуром, залетало немало майских жуков, должно быть, испугавшихся вечернего трамвая, скрежетавшего под окном. И впрямь: набитый человеческими телами трамвай поутру, да и ранним вечером, когда утомленные трудящиеся возвращались в свои жилища, стучал гораздо мягче, чем полупустой, ближе к ночи. Богатый улов помещался в стеклянную банку, неплотно прикрытую куском картона. Карликовые танки принимали свою участь безропотно, хотя в удачный вечер им и приходилось громоздиться друг на друге, толкаясь в стены своей тюрьмы пружинными усиками-антеннами. Взлетать не пытался никто.
К утру они успевали угомониться.
Мальчик подходил к раскрытому окну, извлекал одну из сонных тварей и сажал ее на вытянутую ладонь, подталкивая, чтобы жук пополз по указательному пальцу. “Божья коровка, улети на небо, принеси мне хлеба, черного и белого, только не горелого”. Жук, не обижаясь, что его незаслуженно именуют насекомым другого вида, поднимал прочные, почти металлические надкрылья, посверкивавшие блеском окислившейся латуни, и под ними обнаруживались трепетные, сухие, прозрачные пленочки, превращавшие его тело в природный летательный аппарат. И жужжание улетающего было сладостно для слуха.
А в дачной местности стояла тишина, только лаяли от скуки сторожевые псы в писательском поселке да писцы, дожидаясь товарища старшего майора, неторопливо беседовали за поздним чаепитием. Мальчик пристроился на пятачке у забора, за виноградными лозами, где уже дня три как разместил на траве бесхозную рогожку, отыскавшуюся во флигеле. Сиделось удобно, кое-что даже было видно через окно, а уж слышно — тем более.
— Семболисты, — говорил Андрей Петрович, двигая худыми кистями рук, — выдвигали теорию жизнетворчества. Ну-ну, не смотрите на меня волчьими глазами, товарищи по цеху. Никто — подчеркиваю, никто! — тут не собирается заниматься защитой дикоданса. Но еще Владимир Ильич указывал, что новая, пролетарская культура должна взять все самое отменное от культуры буржуазной.
Ага. Светлячок, исчерпав запас сияния, иногда садился на лист винограда, и тут возникала надежда на его поимку.
— Возьмем наше задание, — продолжал Андрей Петрович, — знак доверия партии. Притворение искусства в жизнь в соответствии с дикодентской филасофией означало грязь и упадок, правда, Рувим Израилевич?
— Должно быть, — пожал плечами вопрошаемый. — Я был молодым и жизнерадостным студентом тогда и только морщился от худосочного петербургского наречия, негодного для разговоров с женщинами и хризантемами.
— Я уже начал работать у отца помощником скорняка. Не знаю насчет грязи, но аромат стоял тот еще без всякого дикоденства, особенно когда выделывали лайку 3 . Впрочем, я привык быстро.
— У вашего отца были наемные рабочие, Аркадий Львович? Я по-дружески.
— Что вы, Андрей Петрович. Он сам, мать, я, два брата, сестра. Все это, смею вас уверить, рассказано в моем собственноручном жизнеописании, представленном секретариату Союза писателей еще в 1934 году. Напомню также, что наша новая Конституция отменяет дискриминацию по признаку социального происхождения. А откуда у вас такие обширные знания о философии дикоданса? Вы же — я не ошибаюсь — были на момент заката семболизма учеником сапожника? Ванькой, можно сказать, Жуковым?