Выбрать главу

Да болотце гнилое…

                Но небо… но небо такое,

Как нигде не бывает.

                Свет трепетный

В нем играет

                и близится Бог.

*    *

 *

Чашка смерти простая,

                а там, под кроватью, иная…

Той же смерти посудина…

                Как же, однако, обыденно

И унизительно как

Умирание длинное…

 

*    *

 *

Не о том ты молишься — не проси,

Чтобы не было горя,

                скорби телесной не было,

А проси, чтобы силу

                невидимый Ангел дал,

Эту скорбь пересилить,

               боль выстоять.

Изгнание из ада

Роман

Я знал, что после смертельного удара в спину прожить можно еще долго.

Поэтому среди раскаленных каменных комодов Старо-Невского я еще держался — держался за свои воображаемые двадцать девять внутри и еще более воображаемые сорок пять снаружи. Но когда наконец пришлось свернуть под арку к свалке человеческих отходов, глаза уже не удалось удержать закрытыми. И ноздри тоже. В них ударило серебристой полынью и желтой пылью зунтов — барханами отходов обогатительной фабрики. Да еще гарью остывающего шлака с банных задворок…

И я лечу сквозь них, мимо них, на миг зависая в балетном шпагате над канавами и рытвинами, — большой , бесстрашный, через год в школу, вооруженный ответственным поручением: беги займи очередь, в ларьке крупу выбросили

Не помню ни ларька, ни крупы, ни очереди, помню только, как гордо я прохаживаюсь вокруг этих едва брезжащих пустот. А потом растерянно хлопаю глазами, когда громкая тетя Зоя изумленно допытывается у меня про какую-то ерунду: “Ты за кем? Ты за кем?” И продолжает разводить руками до самого дома: “Одну бабу спрашиваю — говорит: я его не видела. Другая баба тоже: я его не видела…”

Естественное дело, если и я их не видел. Я изнемогал от конфуза, но так никогда и не сумел избавиться от глубинной уверенности, что главное — красиво добежать, а что там делать, уже не важно.

Вот я наконец и добежал до того места, где делать больше нечего.

Двухэтажный вытянутый дом без признаков, что и есть главный признак райцентра, укрывшегося под мышкой культурной столицы. Скромный ад советской канцелярии, — как и положено, слишком тесный коридор, как и положено, лампочки слишком скудны, да и из тех половина перегоревши, как и положено, у каждой двери переминаются тайно ненавидящие друг друга просители — чем их больше, тем менее тайно, а больше их там, где просят больше. Коридор уходил в бесконечность, где свет был все скуднее, а двери все ниже, где просили все больше, а получали все меньше: в первую дверь можно было войти, лишь слегка наклонив голову, в следующей нужно было сделать полупоклон, дальше требовалось кланяться в пояс, а в бесконечной перспективе, где сгущалась едва проницаемая взором мгла, уже приходилось опускаться на четвереньки, протискиваться на брюхе…

Там, вдали, яростно и бессильно отпихивали друг друга совсем уже непригодные к употреблению калеки, они грызлись и пихались в полном безмолвии — доносился лишь ксилофонный перестук костылей, словно там дралась орава скелетов. А мне пока что предназначалась самая снисходительная дверь — здесь, стараясь не встречаться взглядом, вжимался в вытертую стенку человеческий материал самой первой степени изношенности. Одна дамочка вообще была вполне еще ничего, и, если бы судьба свела нас в другом месте, я бы, может, за нею слегка даже и приударил. Но здесь мне было особенно конфузно за свою неуместную шестифутовую стать, из-за которой от меня требовался полупоклон, где другим было достаточно кивнуть. Мне даже хотелось кому-то показать, что я здесь по ошибке. Хотелось не смешиваться с истинными отбросами общества…

Я ждал терпеливо и бесчувственно — сутки так сутки, год так год: я понимал, что малейшее движение гордости меня погубит. Поэтому я и склонился еще ниже, чем требовалось, и замер в почтительном отдалении, ожидая, покуда меня пригласят.