А ты, значит, уцелел, как Абрамушка-дурачок… Самое простое и впрямь оказалось спасительным. А человек не может не боготворить то, что спасло ему жизнь. Меня же простота погубила, и, стало быть, я должен ее демонизировать…
Итак, мы перезнакомились, беседуем, кормимся, а сидор у каждого порядочный, и словно уж и не тесно. Можно ноги распрямить и даже полежать. Кто о себе рассказывает, кто анекдотом пробавляется. Хорошо! Зато на следующий день разгорелся скандал. Ладонюк разговорился ночью с молодым конвоиром, пареньком с симпатичной детской мордочкой, и рассказал о себе: рабочий-полиграфист, участник революционного движения ни за что ни про что едет в места не столь отдаленные. А паренек утром пристал к своему суровому комвзводу: что же это делается?! И мы слышали через дверь угрозу: “Приедем в Архангельск — сдам тебя куда надо!” Тут одни стали говорить, что не надо было парня будоражить, пропадет теперь, другие считали, что надо, — пусть знают, кого везут.
Из дальнейшего пути мне запомнился только Ярославль. Солнечное морозное утро — побегать бы на свежем воздухе, но что-то и мысли не было такой. Мы радовались, что конвоиры по нашей просьбе купили нам вареного картофеля. А еще где-то к нам присоединили небольшую партию зэков с канала Москва — Волга, освященного самим Горьким. И я нашел одного из этих героев, потчевал его из своего сидора, а он мне расписывал свою геройскую жизнь: Гражданская война и прочее такое возвышенное, а я хлопал ушами — чтобы на второй день разглядеть заурядного уголовника. Большинство из них мастаки сочинять.
Тогда я впервые услышал о существовании политизоляторов для особо видных заключенных — в Верхнеуральске, в Орле… Режим там был завидный. Неплохое питание, большие библиотеки и свобода общения в течение дня. Передавали о бесконечных дискуссиях между меньшевиками, эсерами, троцкистами, бухаринцами и прочими. Не обходилось и без злорадства. Троцкисты читали вслух бухаринцам из “школы молодых”, так называли учеников Бухарина, статьи из журнала “Большевик” 1926 — 1927 годов против троцкистов. Споры доходили до самого большого накала, как и до революции, когда один мудрый надзиратель сказал им: “Вспомните мои слова, господа: когда вы придете к власти, вы друг другу горло перегрызете”.
Были тут какие-то особые моральные и волевые качества, независимые от политических взглядов? Или за взгляды эти уже было слишком дорого заплачено? Что же держало этих людей в стороне от жизни страны?
Еще вчера я на эту “жизнь страны” только бы хмыкнул: ловушка для простаков. А мы, умные гордые люди, живем по принципу “вы меня цените — и я вам служу, вы меня отвергаете — и я вас отвергаю”. Но теперь я с адской отчетливостью понимал, что не беспомощному и мимолетному презирать могучее и бессмертное. Мы, удалые красавцы, внезапно обнаружившие у себя на ахилловом сухожилии черную метку отверженца, отказались от служения бессмертному только потому, что за него нужно было платить унижениями. Но дружественное послание из ада открыло мне с полной ясностью: история — это созидание бессмертия, отказаться от участия в ней означает заведомо обречь себя на тлен и ничтожество. И я глушил тоску по историческому служению байроническими сарказмами, а брат — водкой и ухарством.
Самое простое и надежное — сохранить бы элементарное достоинство — для нас и оказалось самым коварным: достоинство мы сохранили, а бессмертие профукали.
Запомнились палатки в архангельском пересыльном пункте; удивляла бесконечно меняющаяся погода: то синее небо, то черные тучи и проливной дождь (в Киеве такого не бывает). Живо запомнился поход в баню: странные для нас деревянные тротуары и приятное чувство “прогулки” через город — в строю, под конвоем, но все очень культурно, без окриков и назиданий. Всматриваешься во встречных — что за люди такие особенные, что им позволяется свободно разгуливать? И думаешь, что и тебя рассматривают и, наверно, гадают: что-то не похожи на преступников…