Но что особенно запомнилось — газета “Правда” с двумя портретами на первой странице, Ежова и Ягоды: Ягода назначен наркомом связи, а Ежов — наркомом внутренних дел. Наконец-то разобрались, что творит это чудовище Ягода! Зачем тогда и ехать на Воркуту — государственные средства зря тратить! Тем более что навигация уже заканчивалась. Приятно было ходить среди палаток и ловить “параши”: скоро-де разберутся! Появились и первые сплетни. Активистка киевской швейной фабрики ушла на ночь к уголовникам. Ее коллеги, знавшие ее мужа, стали утром ее упрекать. Но женщина публично заявила, что так она лучше сохранится для мужа. Жизнь — это шире, чем заключение, хороший здесь выглядел еще лучше, плохой — еще хуже.
Запомнилась поздняя посадка на пароход. Мне досталась даже койка, другие оказались в трюме. Какое-то повышенное возбуждение было: все-таки увозят. Однако скоро и это улеглось. А при выходе из Белого моря началась страшная качка, считаные люди остались на ногах, почти всех рвало. Я лежал полумертвый. И несколько раз ко мне подходил мой новый знакомый Вася Дронов. Киевский инженер, сын днепропетровского рабочего, друга Петровского (пред. ВЦИК, депутат царской Думы!), он расхаживал по всему пароходу, совершенно не подверженный морской болезни. Посмеивался над нами и в шутку добавлял: там и конвой валяется укачанный, разоружить бы его и заставить капитана повернуть на Норвегию. Однако никому даже в шутку не хотелось слушать такое. Говорили, что заключенные с Соловков когда-то сбежали туда на плоту, — так то были заключенные, а мы… временно прогуливающиеся.
Какое счастье было увидеть рейд Нарьян-Мара! Солнечное утро, тихо, вдали деревянные домики небольшого городка. А тут еще подфартило купить бутылку рыбьего жира. Глаза укреплять. Благолепие! Вскоре нас перегрузили на баржу, а там в трюм — и устраивайся как можешь. Начинала усиливаться борьба за существование: каждый ищет место поудобнее, да еще с хорошим соседом. Я тоже не отставал, но скоро понял: что-то унизительное было в этом — вырывать место у товарища. Урки, строгие к чужим слабостям, называют это “дешевить”. “Пей до дна!” — сказал я себе. Не умрешь, наоборот — еще больше закалишься. И этому правилу я остался верен до последнего лагерного дня. И очень часто блаженствовал на сосновых ветках под нарами. Никто на тебя не в обиде, никто не толкает — кум королю и сват министру.
Папочка, так это же мы от тебя и усвоили — не дешевить, не пробиваться туда, куда тебя не пускают. И это же нас и сгубило. Ты отказался грызться за место на нарах — мы отказались грызться за место в вечности. Дьявол умеет вводить нас в обман устами тех, кому мы верим как Богу…
Теперь я был даже рад, что отца нет рядом, — он бы наверняка понял, что в какой-то миг я посчитал его орудием дьявола. Хватит с него своей беды. Я же помню, как уже ленинградским пенсионером он суетливо семенил к передней двери троллейбуса, чтобы занять свободное место… Похоже, он меньше боялся погибнуть, работая на бессмертие, чем проехать три остановки стоя, служа себе лишь самому. Исчезло “во имя” — растаяло и достоинство: я отворачивался, когда он бросался от одной двери к другой, где было на одного человека меньше, я опускал глаза, когда он через весь магазин кричал мне: “Становись в другую кассу!” Я думал, что это мелочность, а это была сломленность, это была отверженность…
На барже с нами вместе были и женщины, а с ними появились и ухаживания — и дневные и ночные, — а с этим и сплетни. Жизнь — так я понимаю теперь — всегда жизнь. Рассказов, легенд — море. Но все нейтральные, без политики. Проезжаем мимо небольших, домиков на пять-шесть, деревушек и спрашиваем один другого: “Предложили бы жить всю жизнь в такой деревушке, тогда освободим, — согласился бы?” И слышу неизменное: “Да”. И еще один коварный вопрос мы задавали друг другу:
— Предложили бы написать заявление, что никогда не будешь заниматься политической деятельностью, тогда освободят, — написал бы?
И ответ был тот же: конечно! Такие это были “политики”.
Вот это и был роковой миг отступничества. Ты согласен в обмен на жизнь отказаться от загробного бессмертия? А от чего ты отказался, до тебя дойдет только в аду. Мы всё припоминаем родной советской власти, сколько тел она обрекла на смерть. Но если бы мы увидели, у скольких душ она отняла бессмертие, мы ужаснулись бы в тысячу раз больше.
Вскоре на реке появилось “сало” — первый лед. Буксир тащит с трудом, и мы причаливаем к берегу “досрочно”. Адзьва-Вом — здесь начнется наша новая жизнь. Дом для начальства, несколько бараков и землянок. Новичков в землянку. Настоящую, не такую, что половина над землей. Нары из жердей, плохо “осученных”. Не помню первый лагерный ужин, но помню первую лагерную ночь. Укладываемся на жерди, подкладывая что у кого есть. Лежать можно только на одном боку впритирку друг к другу. Не то что повернуться — вздохнуть не вздохнешь. Но спали крепко. Вдруг будят. Надо повернуться на другой бок. Несколько человек встают, другие поворачиваются, и потом поднявшиеся втискиваются в оставленные промежутки.