Тогда-то мне и выпала пара часов, когда я был буквально на воле, если не в раю. Был солнечный, безветренный день, и, быстро наполнив чаны, я полез на крышу отдыхать. И бог мой! Я снова заметил, какой природа может быть красивой. Через Усу виднелся лес, в нем перемежались десятки цветов. Я забыл, что лежу на скате крыши и на мне лагерная одежда, что сейчас надо будет спуститься в душную баню работать, дурачиться и ругаться. Кто понравится — дашь ему еще полшайки, а другому — и не проси. А он тычет на первого: ему же дали. Вот и показываешь свою “власть”… И рядом другое, подлое — блат. Но все это кажется таким безобидным: надо же отвлечься и развлечься! И когда директор бани крикнул: “Эй, люди идут, давай готовиться”, — это было как из иного мира. И через мгновение я уже был в нем.
Так я шел от мудрого, но мертвого талмуда к эстетике жизни.
Почему и как я попал на этап, плохо помню, видимо, Адзьва отживала. Запомнился только пасмурный холодный день и полное одиночество. Такого я не испытывал ни до, ни после. Я все время был с людьми, легко сходился с ними и чувствовал близость, уважение и даже любовь многих. Я платил тем же, и это — спайка — помогло нам выстоять. Впрочем, мне было и легче, чем многим другим. Физической силы — этой главной лагерной доблести — у меня было достаточно, хоть я старался и не бравировать силой, чтобы не задевать чувства доходяг. Правда, когда приходится ломить вместо него, иной раз не выдержишь и скажешь. Не очень нам нравились и те, кто шел наперекор начальству: ухудшат режим, а то еще и голову потеряешь.
С малых лет, начиная от хедера и кончая аспирантурой, я всегда мысленно готовился к тому, что, возможно, будет со мной и самое худшее. Вероятно, и Гражданская война, и погромы отложили предостережение: все может случиться, и надо выстоять. И вот я поднимаюсь на баржу со своей котомкой. Любопытные глаза в мою сторону, и я вижу на носу баржи своего следователя — Волчека! “Задушу!” И как безумный бегу мимо озадаченных людей. В крайнем случае — в воду вместе! Поравнялся и застыл. Не он. Очень похожий. На меня странно смотрят, а я словно потерял что-то. И не стесняясь рассказываю человеку, что ему грозило. Смеемся. Только через годы я понял, что Волчек был лучше большинства.
Опять двадцать пять — то отомсти, то он “лучше большинства”… Батько, где ты?.. Не ошибся ли ты?..
Вагон мотало, за окном тянулись чахлые болотные розги.
Каким-то счастливым случаем я оказался на должности, которой мог бы позавидовать действительный член Академии наук СССР: сторожем-истопником в овощехранилище. Кажется, это было делом врача, который в первый раз обратил внимание на мои очки минус 10. Слегка и цинга одолевала. До меня там работал маленький человечек, о котором говорили, что он получил эту должность в награду за то, что был свидетелем на провокационном процессе. Для подавляющего большинства из нас это была самая гнусная гадость. Но когда вынужденно живешь рядом, приходится со всем мириться и непрерывно думать лишь о том, чтобы и самому не запачкаться.
Тут же на полках с луком мы устроили свои постели, и наша работа заключалась в том, чтобы топить печи, перебирать лук и картофель и нагружать в мешки, когда приезжали из столовой или каптерки. Золото, а не работа. Тепло, светло, сыто и время выкроишь для книги. Но постепенно становилось все более жутко — исчезали люди. Были “стукачи”, но поди узнай кто. А опасны они тем, что могут исказить любое невинное слово. Но, похоже, не столько доносчики, сколько сам аппарат выискивал. Пошел слух о каком-то особоуполномоченном из Москвы, старшем лейтенанте (это по классификации НКВД какой-то высокий чин) Кашкетине или Кашкедине — о нем у меня был только один достоверный факт. Пришел он ночью в ларек за папиросами. Мой друг Иван Иванович Дымов, член партии с первых дней революции, в ларьке топил печь, и на ночь его ларешник запирал. Кашкетин попросил папирос, Иван Иванович объяснил, что у него нет ключей, что он снаружи закрыт.
— Увидимся с тобой завтра в третьей части, — последовала угроза.
К счастью, он ее не осуществил. Но такого обещания было достаточно, чтобы надолго лишить человека спокойствия. Именно Кашкетин подписал два или три приказа о расстрелах на кирпичном заводе. Так что зима была тревожной для всех, хотя никто не чувствовал за собой вины ни в чем. Все это хорошо отразил партийный работник из Харькова в стихотворении, которое потихоньку передавали из уст в уста, опасаясь, конечно, чтобы не попало в уши стукача.