Некоторые из статей, помещенных в начале и в конце его книги, имеют весьма выразительные подзаголовки: “Лекция учителю и ученику”, “Письмо в редакцию сборника „Пушкинская эпоха и христианская культура” (СПб.)”, “Из дневника пушкиниста. Заметки между делом”. Эпистолярий или дневник, имеющий публицистическое, религиозное или учительное задание — у этой формы в русской культуре есть классические прообразы. Мы не знаем, интуитивно или сознательно была избрана Непомнящим ориентация на “Дневник писателя” и “Выбранные места из переписки с друзьями”. В любом случае эти жанровые образования имеют глубинную связь с содержанием его книги.
Гоголь с его письмами, хранящими жанровую память о пастырских посланиях, конечно, предвосхитил характер начальных статей книги, в которых даются наставления ученикам, учителям и даже священникам. Но сходство с Гоголем не исчерпывается совпадением дидактического задания. Если рассматривать творческий путь Гоголя архетипически, как одну из моделей пути человека, принадлежащего русской секуляризованной культуре слова, то мы увидим, что творческий путь Непомнящего в ключевых своих моментах следует именно этому архетипу. Главный вектор такого пути — движение от светского по своей природе слова к слову воцерковленному. Движение, совершаемое при условии, что носитель слова не принимает церковного звания. Подчеркнем, прибегая к интонации Достоевского (не случайно она нередко прорывается на страницах книги Непомнящего): в этом-то условии все и дело. Тут, видимо, установка на то, что воцерковленной должна стать вся культура, не только внутрицерковная, — потому так важно, совершая это движение, остаться мирским, светским лицом. Писателем, филологом — но не священником, не монахом.
В некоторый момент именно такого пути из уст светского человека начинает звучать проповедническое слово. Реакция современников Гоголя на него известна: резкое неприятие как со стороны светских, так и со стороны церковных кругов. Впрочем, нашлись и воодушевленные почитатели. Казалось бы, за полтора века, прошедших с гоголевских времен, мы могли бы уже привыкнуть к проповедям, исходящим от писателей, литераторов, публицистов. Тем не менее реакция на переход Непомнящего от блестящих работ по поэтике к статьям, имеющим учительный пафос, до смешного напоминает ту ситуацию, которая когда-то оказалась столь неожиданной для Гоголя: как и тогда, нашлись пламенные приверженцы, но иные, друзья и собратья по профессии, категорически отвергли новое направление мысли. Как и тогда, те, кто любили, не перестали любить (и с тем большим страданием отнеслись к метаморфозе), те, кто ценили раннее творчество, не перестали его ценить.
Итак, архетип духовного пути филолога в его отношении к культуре слова — путь, пройденный Гоголем. Не потому ли Пушкин под пером Непомнящего получает иногда неуловимое сходство с Гоголем? “Свойственное Пушкину ясное ощущение в Творении некой светлой цели, которая относится к человеку и связывается с преображением, целиком принадлежит сознанию христианскому”. Из этого ощущения вырастает у Пушкина “эстетика преображения”. Все это справедливо (за исключением слова “целиком”) — но если искать среди русских писателей того, кто сознательно и целенаправленно следовал пафосу преображения как эстетическому принципу, то таким писателем будет прежде всего конечно же Гоголь, который воспринял идею преображения в эстетических построениях “Московского вестника” (имеющих, между прочим, немецкий генезис) и подчинил этой идее замыслы “Невского проспекта”, “Портрета”, “Ревизора”, “Мертвых душ” и т. д. Непомнящий говорит, что русская литература, наследуя Пушкину, “взяла на себя, в стремительно секуляризующемся мире, крест своего рода миссионерства, труд напоминать о том, что человек создан как образ и подобие Бога”. Но и эта ключевая характеристика русской словесности гораздо прямее выводится из Гоголя, чем из Пушкина.
Так почему же, разделяя гоголевский пафос и следуя гоголевскому архетипу, Непомнящий избрал предметом (исследования и проповеди) не Гоголя, а Пушкина?
Мы определили метод Непомнящего как экзегетический. Экзегеза в том ее виде, в каком она применяется им к текстам Пушкина, — это выведение, из-ведение смысла за пределы предмета истолкования. Между прочим, именно такого рода экзегетикой — применительно к собственным текстам — неустанно занимался Гоголь. Начиная с “Ревизора” его тексты постоянно обрастали авторскими комментариями типа “Театрального разъезда” или “Авторской исповеди”, в которых автор настойчиво разъяснял природу и назначение своих творческих усилий. Многих дивила несообразность его комментариев. Достаточно вспомнить высказанное в “Развязке „Ревизора”” утверждение о том, что в комедии изображен наш “душевный город”. А между тем это было, по всей видимости, не что иное, как традиционное выведение анагогического и связанного с ним морального смысла пьесы.