Выбрать главу

Спасибо еще, она способна забываться — в болтовне (оставшись вдвоем, мы и сегодня, как в пресловутые былые времена, готовы проболтать царствие небесное), в постели (хотя, к неудовольствию моему, она по-прежнему не любит это обсуждать). А я — в отличие от былых времен — сегодня, наверно, уже и не мог бы спать с другой женщиной: я не вынес бы фальши ласк и поцелуев, которые из средств сексуального самостимулирования теперь превратились для меня в знаки — нежности и... дружбы, что ли? Если сегодня мне случается заглядеться на девушек, я почти всегда заглядываюсь на дурнушек — их доверчивая женственность, мечта о крупице любви и готовность платить за нее в стократном размере не прикрыта надменностью красоты или глянцем смазливости, а потому особенно трогательна и... Да, прекрасна. Пожалуй, с кем-то из них я все же мог бы совершить дружеский акт.

Приятна все-таки эта восстановившаяся сытая снисходительность полноценного самца, спрос на которого существенно превышает предложение. Нулевое, собственно: мне не хочется никого, кроме Катьки. И врать не надо, и... Я с отечески-блудливой улыбкой заранее устраиваюсь поудобнее, когда она забирается под одеяло, каждый раз, чтобы оно расправилось, помолотив его розовыми после ванны согнутыми ногами, вот уж лет тридцать не подозревая, какое зрелище этим открывает опытному глазу. Но если ей случится уснуть раньше меня, я стараюсь не разбудить ее. Даже если она спит с открытым ртом. И даже явственно похрапывает. Я испытываю лишь мучительную нежность к ее заезженности и беспомощности. Особенно к ночной разгоряченности ее тела — к тому, что помимо ее воли и сознания в ней не унимаются какие-то химические процессы... А вот в те хваленые дни любви я испытывал лишь раздражение, что она своей низкой физиологией мешает мне ее любить — мастурбировать ею.

Когда Юля меня бросила, я злобно твердил себе: да у меня таких... В ДК “Горняк” прибавляли: раком до Москвы не переставить. Но, к тревожному изумлению моему, я встретил настороженность там, где был уверен в полной готовности. Чем я их вспугивал — целеустремленностью, скрытой затравленностью, стиснутыми челюстями? Или просто одно дело лупить по стае из дробовика и другое — сбить пулей заранее выбранную уточку. Я стал сторониться женщин, опасаясь тронуться еще и на том, что недоделки вроде меня вообще не способны вызывать ничего, кроме...

Проснуться от невыносимой душевной боли, словно от рези в мочевом пузыре, и похолодеть от ужаса, что придется вбыходить с этой болью целый нескончаемый день... Все вымахивает в символ: обронил двушку — даже на это не годишься, ушел трамвай из-под носа — таким всегда не везет, небрежно ответила дочь — даже дома меня не уважают. О смерти думается с такой проникновенной нежностью, какой ты никогда не испытывал ни к женщине, ни к ребенку. Останавливает не страх — его ты чувствовать уже не в силах, не помыслы о близких — они, ты убежден, будут только рады от тебя избавиться, — останавливает обида: никак не смириться, что так вот все и в самом деле кончится. И все же чуточку отпускает, когда снова и снова примериваешься к отполированным рельсам в метро... (Сегодня-то мне и самоубийство противно, как любая мастурбация.)

Я пытался подкалываться ополосками утраченного кайфа. После работы, безмерно ненужной, но спасительной, ибо уклониться от нее было невозможно, я забредал в Публичку, где мы с Юлей когда-то проводили наши медовые часы, пока на ней от каждого столкновения со знакомыми не начала вспыхивать шапка. Многоярусные стены старинных книг, деревянная галерея, придающая зальчику отдаленное сходство (галера?) с каравеллой — вот-вот услышишь удары волн о дубовый корпус, увидишь росчерки летающих рыб за окном... Это, собственно, и есть рай — библиотека и одновременно каравелла для странствий по двум океанам сразу.