Выбрать главу

— Видишь, какая я отцеубийца? — ухитрилась мстительно выговорить она, прежде чем проводник захлопнул тяжелую тюремную дверь: она, гиперответственная пятерочница, сбежала от постели больной (хотя и не умирающей) матери.

Изнанка жизни ее нисколько не привлекала. Зато она прямо-таки тянулась к изнанке моего организма. Когда на морозе я потихоньку вытирал перчаткой отмокающий нос, она не только не делала вид, что не замечает, а, напротив, спешила с нежным укором: «Шелушиться же будет!» Понемногу и для меня стало естественным делом почесаться или сплюнуть в ее присутствии. «Раньше ты таким не был!» — счастливо обличала она. «Значит, от тебя набрался», — отвечал я, неизменно приводя ее в еще более прекрасное расположение духа.

На второй аборт она угодила одновременно с Катькой. Я очень боялся, что она как-то прознает — она вообще не терпела никакого параллелизма, а уж в таком деле… Но из какого-то мелкого прокола она вывела правильную догадку и — насмешливо хмыкнула. Не угадаешь, что ее вдруг взбесит… Но я-то, конечно, все равно не сознался.

С осмотра у гинеколога (я все ждал какого-то взрыва) она вернулась целеустремленная и после самых беглых предосторожностей жадно прильнула ко мне — что-то там среди белых халатов и сверкающих орудий пытки пробудило в ней желание.

— Я даже по улице шла с опаской — вдруг что-то по лицу заметно, — это при том, в десятый раз повторяю, что такой фифы и недотроги свет не видел.

На этот раз вернулась она из чистилища выбритая уже в строго необходимом объеме, с сохранением декораций (наши шоферюги интересовались у гаишника, придравшегося к немытой машине: что, по принципу «волоса п… не греют — только вид дают»?), и снова без малейшей униженности принялась повествовать, какая женская солидарность завязывается в этом проклятом месте. Утром врачиха, прежде чем выпустить на волю, прощупывала резиновым пальцем, закрылась ли матка. «Ну и как, больно?» — с тревогой спросили у первопрощупанной. «Нет, даже приятно», — ответила та. И все как грохнут! Я слушал с тайным недоумением: видимо, даже мучительная изнанка любви в ее глазах настолько нас сближала, что… Но чем та бомжиха была хуже докторши?..

Все, из-под затхлой аркады возвращаюсь в безжалостный свет — альма-матер ампутирована окончательно. Некогда повергавший меня в трепет строгий серый бастион — БИБЛИОТЕКА АКАДЕМИИ НАУК. Заниматься в БАНе — это был большой снобизм среди нашей золотой молодежи, которой туда пока что не полагалось; и какие часы возвышенного счастья я впоследствии там просиживал, прображивал по коридорам!..

Раскаленный воздух тесной площади был пронизан невидимыми сигнальными лесками: чуть зазеваешься — и ты уже на крючке. А по цепочкам зазвенит, замигает — глубже, глубже, глубже…

Слева тенькнула полуподвальная кофейня, с которой нагло вытаращились целых две новых вывески: «Multiprint» и «Авиакассы». В этих авиакассах за столиком с неубранной посудой Юля однажды так разрыдалась, что сделалась совершенно фиолетовой, — рядом чудом не оказалось знакомых, только уборщица мимоходом утешила: не надо так расстраиваться. Это при том, что при посторонних мне запрещалось трогать ее за плечо…

Оскорбленная любовь очень легко (только, увы, непрочно…) переходит в ненависть — я одной ненавистью и спасался. Но ее ненависть оказалась попрочней. «Ты заметил, когда тебя нет, я о тебе забочусь, все покупаю, а как увижу твою самодовольную рожу…» А мне все было не привыкнуть, что моя невинная слабость опаздывать на две-три минуты ввергает ее уже не в умиление, а в совершенно нелепый (придирающийся к поводу) пафос: «Я тебе что, пес — привязал и забыл?!» Я уверен, если бы я оставался ее собственностью, она бы до сих пор сдувала с меня пылинки — нелегко мне было постановить, что это нормально — любить лишь то, что тебе принадлежит. Я сам не хочу любить Митькиного сынишку из-за того, что он не моя собственность: я к нему прирасту, а чужие люди будут учить чему вздумается, забирать когда вздумается…

Что-то культурные слои стали перемешиваться — меченная Славкой столовая-«восьмерка» со второго этажа наползает на авиакассы, меченные Юлей. Вонзившийся крючок — Славка — отозвался предостерегающими звонками, манящими огоньками по всей петле: «восьмерка» — аппендицит — профилакторий — опять «восьмерка»… Вот по темному коридорчику над пытошными сводами матмеховского гардероба гордо удаляется наша Джина Лоллобриджида — доцент кафедры дифуров (дифференциальных уравнений) Людмила Яковлевна Андреева, которую снобы без малейшего с ее стороны повода развязно именуют Люсей, — роскошный изумрудный отлив ее синего костюма, коим могут гордиться также высохшие чернила и басистые мухи, лишь угадывается в полумраке, подобно зелени ночной ели, зато алое платье, в котором она принимала у меня вступительный экзамен, сквозь все наслоения просвечивает праздничным пионерским галстуком — я до такой степени обомлел от ее сверхчеловеческой красоты, что перепутал арксинус с арккосинусом, — тем не менее она уже с той пятерки запомнила мою легкокрылую смекалку, а этот пустячок в нашем Эдемском саду разом смазывал все должностные и возрастные грани: может, и не зря в ее надменном кивке мне всегда мерещилось зернышко женского интереса, может, и напрасно я завидовал Славке, балагурившему с ней на семинарах, будто парубок у плетня, в то время как мои куда более отточенные реплики она — при явной симпатии — встречала не прелестным смехом, от которого слегка обрывалось в груди, а некой выжидательной настороженностью: уж не вообразил ли я чего?