Непобедимый
Памяти Юры Беличенко.
* *
*
Разве, миленький, все это было со мною,
ну а если со мною, то что это было?
Вавилонская башня ты, счастье земное, —
так беззвучно упала, весь свет завалила.
И Терскол, и Дюрсо — разве всё под зловещий
скрылось глиняный пласт, троекуровский гравий?
Ты умеешь сдвигать невесомые вещи
типа чёлки моей и своих фотографий.
Что ты хочешь сказать? Я встаю, где стоял ты,
и ложусь, где лежал... И огни под Батайском,
и Кубань, и Тамань, и миндаль нашей Ялты,
и Пенайский маяк, и Никола с Можайском...
И дыханье твое, расточённое в мире,
претворяет его постепенно — в желанный;
так царит в пыльном воздухе, зимней квартире
желтый донник засушенный благоуханный.
Ты станичный малец, ястребиное зренье;
ты столичный жилец; ты горячий любовник.
Помню миг обмирания и восхищенья:
с бесконечно прелестным лицом подполковник
на прудах Патриарших... Из нас двоих — пленным
был не ты, разумеется, не обмиравший,
так легко козыряющий встречным военным...
...Быть пришпиленным к юбке моей не желавший.
Истра, Бронницы, и Верея, и Коломна,
васильков и цикория в поле цветенье, —
раз за разом тебя воплотят неуклонно —
все музейные залы, церковное пенье...
Надо быть в твою честь по возможности твердой,
удержаться в ревущей воронке гигантской,
если так же из Крымска твой двести четвертый
будет в двадцать часов приходить на Казанский.
Я должна постоянно следить за собою,
не казаться по-вдовьи несчастной и робкой
и не плакать над снятой своей головою
в мерзлый день с новогодней конфетной коробкой...
11 — 14 января 2003.
* *
*
Вот только были у меня
Черны виски.
Да у тебя на платье
Были васильки.
Владимир Луговской, “Майская ночь”, 1957.
Если о плачущих — это теперь обо мне;
кроткий, блажен ли и ты под церковным покровом,
под оснежённой сосною, в чудовищном сне,
не озаряемый больше восходом багровым?..
Тип той мужской, роковой для меня красоты,
что воплощали, пожалуй, Вавилов и Бунин:
чистые, чуточку рысьи степные черты —
ты у нас мог быть и кавалергард, и игумен.
Яркий лучистый цикорий за створками век —
вечный цветок пустырей хуторских и армейских...
Как за Высоцким сигал его верный Абрек1,
так же пластаюсь я в плазменных волнах летейских
к тайным орбитам, изнанке привычных кулис...
Все-то, смешливой, мне было с тобою забава.
Рукоплескала, смеясь: “Повтори же на бис!” —
слыша, как про Балаклаву сказал “Баваквава”.
Так же в ночи водосточною жестью гремит
ветер Петровского парка (прости за цитату!).
Я при тебе и не знала, как плачут навзрыд.
Жаль, никогда не кричала вдогонку: “Куда ты?”
Что ж ты оставил чабрец под настольным стеклом,
благоуханную, Господи, эту тельняшку?
Ставшую белой на солнце, все более злом,
эту штормовку, афганскую эту фуражку...
Все nota bene, все птички на книжных полях...
Страшным ножом, не забывшим афганские горы
(с предположительной вязью “аллах бисмиллях”),
остро чиненные “фаберы” и “кох-и-норы”...
Светлым донским табаком продымивший усы,
длинные пальцы по-детски пятнавший в чернилах,
мне не в пример, никогда не боялся грозы.
Нитку сушеных грибов позабыл на стропилах...
...Я неизменно, мой нежный, тихонько в углу —
музыку эту, уж точно, не мы заказали.