Как правило, оценочные суждения автора опираются на подробные разборы набоковских произведений и выглядят достаточно убедительно. Но иногда, в пылу скрытой полемики, которая на протяжении всей книги ведется против Владимира Владимировича, Алексей Матвеевич чересчур увлекается и рубит сплеча, безапелляционно заявляя, что “Университетская поэма” — “довольно пустенькая”, драма “Изобретение Вальса” “оказалась не слишком удачной”, финал рассказа “Рождество” “по безвкусной иллюстративности вполне подходит для наставительного рассказика из журнала „Чтец-декламатор”, источавшего слезы у чувствительных барышень на ранней заре века. И „Письмо в Россию” <...> испорчено концовкой, невольно заставляющей вспомнить самого скверного Брюсова”. А в “Аде”, оказывается, “страницы о любви непременно подкрашены тем особенным оттенком, который Толстой, говоря о французской фривольной прозе, точно назвал гадостностью”. По мере накопления такого рода “твердых мнений” у читателя может возникнуть впечатление, что перед ним не биография великого писателя, а стенограмма вступительного экзамена, на котором придирчивый экзаменатор шпетит нерадивого абитуриента (что, впрочем, придает книге пикантность и делает ее чтение даже более занимательным).
Но если в отношении большинства набоковских произведений профессор Зверев все же проявляет снисхождение, то за “литературное поведение” ставит своему подопечному жирный неуд. Во всех литературных войнах и конфликтах, очных и заочных полемиках, которые вел темпераментный Владимир Владимирович, он неизменно берет сторону набоковских оппонентов. Перенимая тональность и стилистику набоковской лекции о Достоевском, Алексей Матвеевич с прокурорским рвением предъявляет Владимиру Владимировичу — воспользуемся фразеологией биографа — “массу бездоказательных и порой просто пошлых обвинений”. Например, в том, что пародия на несколько жеманную манеру ранней Ахматовой и ее многочисленных подголосков, которая дается в романе “Пнин”10 (заметим: написанном по-английски и вышедшем отдельным изданием в 1957 году, одиннадцать лет спустя после знаменитого ждановского доклада и шесть лет спустя восстановления Ахматовой в Союзе писателей), говорит о моральной нечистоплотности пародиста, якобы “добивающего отверженную”. Нелицеприятные высказывания Набокова о “темном рифмоплетстве” Цветаевой или пресловутом пастернаковском шедевре “Доктор Живаго” также вызывают у биографа праведный шестидесятнический гнев (у кумиров юности не может быть ни одного изъяна!), и на писателя в очередной раз обрушиваются глыбы обвинений в сальеризме и подловатом намерении подыграть советским чиновникам от литературы. Автор как-то легко забывает, что в XX веке, да и прежде, литературный мир скорее был похож на плот “Медузы”, чем на прогулочный катер с благодушными туристами на борту, что ожесточенные войны и полемики, сопровождающиеся всякого рода эксцессами, придуманы отнюдь не зловредным Набоковым, что писатели, так или иначе от него “пострадавшие”, — и Анна Андреевна, и Марина Ивановна, и тем более другой Владимир Владимирович (Маяковский, выведенный, по мнению Зверева, в рассказе “Занятой человек” в образе пошловатого писаки Граф Ита, что, разумеется, является святотатством по отношению к нашему “крикогубому Заратустре”), — эти и другие авторы (тот же Сартр!) сами не отличались терпимостью, так же были резки в критических суждениях и пристрастны в своих оценках. (Вспомним хотя бы, как отзывалась Цветаева об одном из лучших набоковских рассказов. В письме Анатолию Штейгеру от 29 июля 1936 года она писала: “Какая скука — рассказы в „Современных записках” — Ремизова и Сирина. Кому это нужно? Им — меньше всего, и именно поэтому — никому”11. “Никому не нужный” рассказ Сирина назывался “Весна в Фиальте”.)
Даже напечатанное в 1942 году продолжение пушкинской “Русалки” воспринимается нашим биографом-иконоборцем как бестактность и “трудно объяснимая жестокость”, допущенная Набоковым по отношению к собственному литературному союзнику Владиславу Ходасевичу. Объяснение, правда, дается довольно замысловатое: “Ведь как раз с „Русалкой” связан, пожалуй, самый неприятный, конфузный эпизод за всю его [В. Ходасевича] литературную жизнь. Увлекшись биографическими трактовками художественных текстов, Ходасевич в книжке „Поэтическое хозяйство Пушкина”, написанной еще в России, доказывал, что сюжет „Русалки” основан на реальном эпизоде молодости ее автора <...>. Пушкинисты тут же подвергли эту версию сокрушительной критике, доказав полную ее фантастичность”.