Выбрать главу

Возможно, это рефлекторное признание остановки на полпути и нежелание отворачиваться от собственного прошлого заставляют видеть в последних, религиозных, стихотворениях девяностых годов не столько безыскусный автобиографический самоотчет, иной раз протокольный, сколько попытку воспроизвести иллюзорную крестьянско-христианскую простоту для маленького сына Ивана. В стихотворении “Пловец” (1995) — о знакомой сыну с детства речке Сендеге и “родном Субботином луге” — Славутинский так описывает “урок плавания”:

А потом я тебя окуну

в голубую прохладную воду.

Ты хлебнешь поначалу волну,

но затем наберешь снова ходу.

Так сказал ты мне сам, мой пловец!

Вот струя твоего Иордана...

Написал эти строки отец

дорогого ему Иоанна.

Автор нашел приют в этой мысли, но будет ли ею восполнена пустота на месте выпавшего поколения, когда оставшиеся без своих сыновей и дочерей бабушки воспитывают внуков-сирот? Косноязычная реальность найдет и поэзию себе под стать. Подручного поэтического материала становится все меньше. Описывая строительство книжной полки для сына из остатков шведского паркета, Славутинский моделирует и выходящую далеко за пределы сюжета драму фатальной несмычки “города и деревни”.

Как в романе — представлен в книге воспоминаний и третий путь нашего поколения — отъезд из России. Близкий друг Славутинского, Сергей Кан, в начале семидесятых уехавший в Америку, больше четверти века спустя вызывает в памяти оставленную когда-то студенческую жизнь — чуть подробнее о бытовых мелочах, чуть скупее о содержании споров. Что говорить: тогдашние московские споры не дали социальных всходов в России, а для Запада и вовсе были какой-то малопонятной экзотикой. Профессор Дартмутского колледжа, читающий у себя в Нью-Хемпшире курс лекций о смерти и бессмертии в представлении индейцев, с подкупающе добрым простодушием предлагает безвременно умершему другу запатентованный американскими аборигенами метод сохранения жизни вечной — нужно помнить человека, не забывая его шуток и любуясь его детьми.

В 1989 году, когда надежда на фермерский успех еще не покинула воцерковленного москвича, он сочинил замечательное стихотворение о прадеде — Степане Тимофеевиче Славутинском, шестидесятнике-деревенщике, писавшем для некрасовского “Современника”. Там есть такие строки:

Себя соперником Толстого

не склонен числить или мнить,

он был у века золотого

в подкладке — шелковая нить.

Поэту очень хотелось, ухватившись за эту нить, установить свою связь с чужим прошлым. В прямом, житейском смысле желание исполнить не удалось. Это трагично, потому что героическое ведь усилие было предпринято. Обстоятельства биографии задували поэтическое и оправдывали почти экспериментальное отношение к себе самому как к представителю неудачного поколения, поколения, которое не может ответить ни на один серьезный вызов времени. Оно оставляет лишь горькое свидетельство не им вызванных перемен.

Портрет Высоцкого — на голой,

в квартире долговской, стене...

А я — как выеденный, полый.

И стал доступен сатане.

Поэтическое поле сузилось до мертвой зоны между кухонным столом и подоконником дома в Долгове. Поддавшись сатане телом, Славутинский каким-то чудом сохранил абсолютную неспособность лицемерить и — с нею вместе — редкую способность признать, что не понимает смысла того, что происходит в России. Так, об итогах первого постсоветского периода поэту сказать нечего, и он передает полномочия на ответ сделавшемуся “старшим” пятилетнему сыну.

В твои пять лет вместилось это.

Что впереди? Что завтра, сын?

Кончина тьмы? Начало света

И встреча с отроком босым?

Что за пять лет тысячелетья

Еще случится на Руси?

Что скажут звездные соцветья?

Что скажет служба Би-би-си?

Начав в 1970-х стихотворной отповедью старшему поколению за молчание и потворство злу, Славутинский из последних сил держится за “искренность в литературе” и уже в этой точке, коротко подмигнув саркастичной музе семидесятых, окончательно порывает связь с новой эпохой: “Я выбрал Русь берложную / и храмовую Русь — / и Божью, и безбожную. / Но даже не берусь / судить, кому — вольготная / у нас житуха здесь. / Такая подноготная, / что лучше и не лезть”.