Выбрать главу

Вейдле, утонченно образованный автор, сам себя называвший “созерцателем” и “понимателем”, мыслит как ответственный исследователь, а пишет как художник-эссеист, чужой в стане патентованных ученых-специалистов. Значительная часть его “Эмбриологии...” посвящена критике структуралистских методик Ю. Лотмана2 и Р. Якобсона, их бессилию перед живым фактом конкретного поэтического высказывания, с присущим только ему “звукосмыслом”, — критике, по-моему, совершенно неотразимой, а для меня и вполне ожидаемой, так как я не раз приходила к тем же мыслям самостоятельно3. Но эта критика, как с горечью замечал сам Вейдле, не получила никакого отклика у Якобсона (Лотману, понятно, ответить было бы трудней); да и теперь, уже трижды переизданную в России (до настоящего тома — в “Вопросах литературы”, 1992, № 1 и в издании “Умирания искусства” 2001 года), ее спокойно пропустили мимо ушей. Еще бы. Вейдле, писавший не на терминологическом жаргоне, рассказывавший читателю притчи о царе Оксимороне и царице Ономатопее, злоупотреблявший в сугубо филологическом “дискурсе” сказовыми оборотами, печатавший статьи-главы своего труда не в каких-либо ученых записках, а в архаичном “толстяке” — “Новом Журнале”, не мог быть признан достойным внимания оппонентом внутри избранного научного сообщества.

И. А. Доронченков, образцово прокомментировавший книгу, обозначил драму одиночества Вейдле в своем послесловии формулой “поиск собеседника”, а самого автора назвал “маргинальным традиционалистом”. Какое современное, своевременное словосочетание, приложимое также и к Марселю, к Левицкому и к тем, кто на их обочине. Собеседуют с ними сейчас редко, но есть, есть надежда на “провиденциального собеседника”.

Светлана Семенова. Русская поэзия и проза 1920 — 1930-х годов. Поэтика — Видение мира — Философия. М., ИМЛИ РАН; “Наследие”, 2001, 590 стр.

Взгляд на минувшую идеологическую, культурную и художественную эпоху уже глазами современного исследователя. Но в каком смысле современного? В том лишь, что новая пора свободы публичного слова позволила Светлане Семеновой, давней последовательнице учения Н. Ф. Федорова, не скрываясь и не тушуясь, писать с обобщающей точки зрения вечности, точки зрения смерти и воскрешения, точки зрения вселенскости (космизма) о всех тех, кого раньше изолировали друг от друга, рассортировывая по разным ячейкам. Охват книги беспримерен: поэты Пролеткульта и поэты новокрестьянские, Клюев и Есенин, Заболоцкий и обэриуты, Маяковский и Горький, Шолохов и Леонов, Пришвин и Платонов, Георгий Иванов и Поплавский, Газданов и Набоков.

Сейчас выходят историко-литературные труды (И. Кондаков, И. Сухих и другие), где советские, подсоветские и эмигрантские творения рассматриваются как струи единого потока, главы единого эпохального текста. Но по большей части дело ограничивается здесь параллелями по признакам взаимовлияния, влияния общей социальной среды или общих для эпохи культурных мифов. Семенова же объединяет своих подопытных собеседников единообразным тестированием: как каждый из них переживает факт человеческой смертности и метафизической неблагоустроенности бытия, как компенсирует для себя неразрешимость проклятых вопросов — верой ли в инобытие, утопией мировой перестройки, сладостью отчаяния либо бегством в свой творческий мир. Цельность книги — в ее односторонности, но зато это цельность, не притянутая за уши.

Это не значит, что все испытуемые отвечают на поставленные вопросы одинаково охотно и впопад. Беззастенчиво похвалю главы, печатавшиеся в “Новом мире”, — о “Распаде атома” Георгия Иванова и Набокове-Сирине; конгениален духу исследовательницы, конечно, и Андрей Платонов — что бы она о нем ни писала, всегда получается существенно и значительно. Иногда же базовый тезис подминает под себя трепетную плоть писателя: тончайшая романтическая аура Газданова — иная, нежели вдуманные в него мрачные философские коллизии. Или наоборот: Заболоцкий со товарищи как бы играют с Семеновой в поддавки; все их крайне удобные для нее декларации она принимает за чистую монету, невольно микшируя амбивалентную иронию и трагическое лукавство. Впрочем, когда в фокусе оказывается фигура, совсем уж, кажется, не подходящая для взятия экзистенциальной пробы, возникает неожиданно продуктивный эффект нового видения. Так произошло в главе о “Тихом Доне”, где, развернув разнообразные возможности литературно-философского анализа, Семенова отклеивает с автора эпопеи оптимистически-корректный ярлык “пантеиста” и обнаруживает у него горький акцент на “трупности мира” и “глубинное неприятие смерти”: “призрак земного счастья и жуткая смертная действительность” — как эпилог многоголового, многосоставного романа. Вероятно, она права.