Лишь за этим домом западный берег Черторыя — Остожье, Киевец — высок настолько, чтобы мизансцена средокрестия Москвы могла быть повторима. Высокое Остожье есть проекция Ваганькова за Черторый. Пятиэтажный дом Перцова предпочел встать на остоженском подоле, не использовать, а заместить высокий берег. Жестко оформить самый угол, мыс ушедшего за Черторый Арбата. Мыс, видимый Кремлю.
Словом, два дома: дом Петра Перцова, железнодорожного дельца, и дом Петра Пашкова, винного откупщика, суть два лица по-разному располагающегося Арбата. Причем Перцову тоже не откажешь в царственности: на его кремлевской стороне красуется балкон “Царицына беседа”. Женственность этого названия тоже вполне арбатская, коль скоро первое упоминание Ваганьковского государева двора нашло его принадлежащим великой княгине.
Дом-город, Перцов по-своему решает тему фантомного арбатского кремля.
Площадь храма. Такое понимание, видение Арбата значит и новый взгляд на храм Христа Спасителя. Храм заполняет вакуум после отступившего Арбата. Вакуум ближнего, в черте Белого города, от устья Черторыя до неглименского устья, урочища — Чертолья. Кремль словно продлевается храмом Спасителя, распространяется до устья Черторыя. Тоновский Большой дворец скрывает старые соборы от смотрящего из этой части города, но состоит в ансамбле с тоновским же храмом Спасителя. Они сопряжены и через Оружейную палату, тоже тоновскую, тоже николаевскую, вместе думая перечертить кремлевскую ограду, преодолеть ее, взяв в новый очерк полемическое средокрестие Москвы — неглименское устье. Слить старый Кремль с Арбатом в новый город — николаевский. Так и средневековый город, поначалу ограниченный холмом Кремля, продлился Белыми стенами, преодолев Неглинную, и вышел к устью Черторыя искусственным холмом могучего угла со знаменитой Семиверхой башней.
Но это взгляд от стен дома Перцова. А для Кремля храм исполняет общую с перцовским домом юго-западную тему. Манифестирует византинизм, тайно завидуя еще и римскому собору Святого Петра. На два квартала отстоящий от Кремля, храм все равно причастен Боровицкой площади, стремится выйти к ней. На свой манер храм вычертил из занеглименского полумира юго-западную четверть, как если бы она еще нуждалась в средиземноморском акценте. (Того же мнения, да не того масштаба архитектура Музея изящных искусств на Волхонке.)
На взгляд Кремля, храм целиком принадлежит Арбату, по столу которого всегда блуждал фантомный Кремль. Когда дворцом сего кремля в конце концов стал дом Пашкова, соборной церковью стал храм Спасителя.
Возможен третий взгляд на храм: с ним расширяется, распространяется в Чертолье стесненный у неглименского устья форум. Надобен не столько храм, сколько торжественная площадь вокруг него. Надобность эта настояла на сносе целых городских кварталов. Храм Спасителя на этой площади — как храм Василия Блаженного на Красной, площади действительного форума.
Вот аналогия, объединяющая, примиряющая все три взгляда: храм Василия Блаженного тоже способен выглядеть и продолжением Кремля, и образом Посада, и центром форума, их разделяющего.
Баллада. В той доле Боровицкой площади, где мог бы уместиться дом Перцова — в квартале у реки, в Лебяжьем переулке, — стоит доходный дом Солодовникова, примечательный только майоликами верхних этажей, предположительно работы Врубеля и Васнецова-младшего. Но и они поют — словами Алексея Константиновича Толстого, вплетенными в изображение, — балладу киевского времени. Поют битву славянской и немецкой ратей на Балтике. Майолики возникли в контексте Первой мировой войны; в контексте же московского начала замечательно, что Алексей Толстой описывал событие 1147 года.
Любовный треугольник. Сказание из киевских времен прямо для Боровицкой площади сложил другой поэт — Жуковский. Его “Марьина роща” (с подзаголовком “Старинное предание”) стилизаторски ставит себя прямо в ряд Повестей XVII века о начале Москвы. Причем в этом ряду она одна посвящена неглименскому устью и трактует его как узел будущего города, а не как угол городовой стены Кремля.
Жуковский поселяет по герою в каждую долю боровицкой суши, тем самым олицетворяя эти доли. Боровицкий холм увенчан уединенным теремом Рогдая, ищущего руки Марии, живущей за Неглинной в хижине и любящей Услада, живущего в Замоскворечье и отвечающего ей взаимностью. Холмы опять разобраны между мужским и женским. Царствие треугольное становится любовным треугольником.