Дядя Сюня с семейством занимал комнату в безбрежной коммуналке, но соседи в моей памяти совершенно померкли в соседстве с его сиянием. Повидаться с папой каждый день приходили более второстепенные друзья, все, как один, евреи, все, как один, невероятно умные и юморные, все, как один, отсидевшие, все, как один, всё про всё знающие, и я с приятным изумлением обнаруживал, что быть евреем — это классно, что сидеть в тюрьме — это классно, что смотреть на мир со стороны и немного свысока — это более чем классно. Все, чем полагалось восхищаться, было смехотворно, все, что полагалось не замечать, — только оно и имело значение. Главное в социальной борьбе не состязание реальных сил, а состязание грез, и советская власть начала проигрывать уже тогда: греза тех, кого она отвергла и растоптала, была не в пример обаятельнее. Папины друзья смотрелись победителями, и должно было пройти невообразимое количество упущенных лет, прежде чем я осознал, что, отказываясь от участия в борьбе за презренные чины и звания, отказываясь сотрудничать с тупым государством, они отказывались и от самого драгоценного — от бессмертия.
Ибо единственная возможная форма бессмертия — наследуемость, и самое значительное, что есть в мире, — коллективные грезы — наследуется только через учреждения социального мира. И, позволив устранить себя из этого мира да еще с упоением отдавшись оборонительной грезе “зелен виноград” — как будто где-то их ждал другой, истекающий спелостью, — кумиры моего первого взрослого лета обрекли свою сказку на бездетность.
Да и была ли у них собственная сказка? Когда греза коммунизма их отвергла и всячески оскандалилась, они остались при голом скепсисе, а это было хотя и классно, но бесплодно, ибо плоды приносят лишь коллективные фантазии — плоды как восхитительные, так и ужасающие. Но искорки позитива в речах моих новых богов даже для меня тогдашнего были слишком тривиальны, чтобы я мог себе позволить обратить на них внимание на том нескончаемом пиру победителей; и где мне было заметить, что все они так и продолжали крутиться под большевистским небосводом, только перенося свои почтения и предпочтения от Сталина к Ленину, от Ленина к Бухарину, от Бухарина к Милюкову, — лишь папа и дядя Сюня сумели прорваться к вечности, принеся ей один — тотальное джентльменство, другой — тотальную иронию. Зато в жизни моей я больше никогда не едал таких вкуснющих варэников с вишней и путри с молоком. Мою скромную маму я совершенно не помню — за столом царствовала тетя Клава. Тетя Клава готовила на убой и угощала на убой. Сопротивление бесполезно, сочувственно убеждал дядя Сюня, когда кто-то из гостей отказывался от добавки, и в мире не было ничего страшного. Дядя Сюня неплохо зарабатывал писанием кандидатских и докторских диссертаций разным русским и украинским болванам, и только последнее ничтожество после этого могло серьезно отнестись к ученым степеням и званиям. За столом дядя Сюня препотешно рассказывал, как его арестовывали на трамвайной остановке по дороге на лекцию с томом Ленина под мышкой. На месте (тюрзаке?) ему дали на подпись протокол, где говорилось, что при аресте он оказал сопротивление. Он запротестовал, и следователь ленинским томом изо всей силы хватил его по морде. “И я понял, что это мне поделом, — посмеиваясь, завершал рассказ дядя Сюня. — Чем согрешил, от того и потерпел”.
Однако лишь после его смерти Женя мне поведала, что, пока дядя Сюня делал лагерную карьеру, немцы в Бабьем Яре расстреляли его отца, мать, жену и маленькую дочку, — папа говорил, что очень на меня была похожа, с грустной гордостью прибавила Женя, и я с пониманием потупился, словно это сходство было какой-то особенной личной ее трагедией. Принцип “не драматизировать, жизнь слишком ужасна” дался ему, оказывается, далеко не сразу: после лагеря в каком-то вологодском захолустье он был близок к самоубийству, когда ниспосланная ему судьбой статная русская красавица что-то разглядела в раздавленном жизнью еврейском очкарике. А отправившись за ним в пожизненную ссылку в деревню Лапино на таежную речку Бирюсу, она спасла его и от голодной смерти: завела огород, развела картошку, перебирая которую в подполе под песню “На радость нам живет товарищ Сталин” дядя Сюня и встретил радостное известие о кончине отца народов (в этом месте папина улыбка делалась принужденной: ему казалось, что это не по-джентльменски — открыто радоваться смерти хотя бы и тирана из тиранов: мы не должны им уподобляться).