Я бы сказал, что в десяти выпусках журнала — по большей части нормальная эссеистика — умная, талантливая, живая. Это для меня на самом деле очень много.
И если бы мне нужно было подобрать какое-то краткое определение для характеристики большинства эссе из кузьминского журнала, я бы употребил (как метафору, разумеется) словосочетание “феноменологическая проза”. Там почти нет позиционирования, нет азарта вмешаться, оспорить, перестроить, доказать, настоять и проч., там есть попытка описать жизнь и ее составные. Там люди думают, точнее, проживают свою мысль в эстетическом пространстве. Там — “просто эссе”. Жанр для критического осмысления коварный, обманывающий кажущейся доступностью, домодельностью, так сказать. Это когда мысль — и даже не мысль, а просто констатация некоторых явлений нашей жизни (опыт, как переводится с французского слово “эссе”), — выраженная не бог весть с какой изобразительной силой, вдруг лишает обыкновенное его обыкновенности. Пересказывать мысль такого литературного эссе — это оскоплять ее. Вроде бы эссе — это прежде всего мысль; ее можно сформулировать. Но мысль в эссе — это и еще дыхание того, кто ее произносит, интонация его, проживание им своей мысли.
…Литературная школа, которую прошло большинство авторов этого журнала, школа гестбуков и форумов, а затем “ЖЖ”, оказалась, повторю, необыкновенно плодотворной (уже есть возможность сравнивать литературное становление нескольких поколений). Одной из знаковых фигур среди выучеников этой школы я бы назвал Линор Горалик. Не самого близкого мне автора. В журнале она представлена двумя текстами. Первый, “Америка в моей жизни”, весь как бы — из вчерашнего литературного Интернета, где в первую очередь ценилась сама по себе энергия и раскованность говорения, драйв. Основной мотив ее эссе простенький: Америка, она дразнится, притягивает и отталкивает, но — мы не американцы, даже если научимся быть американцами, мы ими не будем, даже если перейдем на их язык, это будет сленг, и сленг — русско-американский, нет уж, давайте будем настоящими, ну и т. д. И вот как все это оркестровано: “Суньте свою зеленую карту вверх своей попы, возьмите мою перфектную хай-тек профессию и повесьте себя на ней, толкайте вашу работающую визу вниз вашего горла, — я не нуждаюсь этого. <…> Кусайте меня. Трахайте вас. Я не хочу это”.
Читая такое (даже с учетом изощренной игры со словом, русским и английским/“американским”, — есть тонкий и убедительный разбор этой стороны текста у критика Юлии Идлис в № 71 “Нового литературного обозрения”), я не могу избавиться от простодушного вхождения в предложенную автором “житейскую ситуацию” — вот ведь до чего девушку довели, пытаясь насильно впарить ей эту гребаную грин-карту: бери! бери! — а она, уже из последних сил, уже с отчаянием, почти в истерике: кусайте меня, но не хочу! Эмоциональный напор, который пытается создать автор, по-моему, не держится ни на чем, только на усилии голосовых связок.
Ну а теперь, поглумившись над девушкой, я скажу, что на самом деле подтолкнуло меня на написание этого обзора, — текст Линор Горалик “Дождь в моей жизни”. Я прочитал его первым в журнале, он поразил меня, и потом, читая другие тексты, часто хорошие и очень хорошие, я не встретил ни одного, который бы перешиб впечатление от этих четырех абзацев. Написано свободно, легко, словно бы на одном выдохе, но при этой легкости и как бы стремительном скольжении автор достигает удивительной художественной плотности текста, удивительной глубины пространства для чувства и для мысли. Для характеристики этого “экзерсиса” я подбирал разные словосочетания: “лирическая проза”, “экзистенциальная” или бытийная — про жизнь в постоянном присутствии смерти, которое и делает жизнь жизнью; проза, где слово грузится почти так же, как грузится оно в поэзии, ну и так далее. Все эти словосочетания имели для меня прямое отношение к миниатюре Горалик, но не исчерпывали всех ее смыслов. И потому я решил остановиться на самом, наверное, бессодержательном, самом безразмерном, но самом точном для меня в этом случае определении — это проза . А можно сделать еще проще — сославшись на старую русскую традицию (на Белинского, например), привести пространную цитату:
“Та же кровь в парном молоке, в сером облаке. Ничего не помню до следующего утра, а утром мама рассказывала, что отец вчера меня вытащил из реки — я пошла на дно. Ничего не помню, кажется, день как день, только вечер смазан, совок, ведерко, кулек с ракушками — все при мне. А мама рассказывает — там провалилось дно, позавчера еще вроде купались, и никто поэтому особенно не смотрел, я шагнула, ушла под воду, и тут затянуло небо, отец обернулся крикнуть мне: „Вылезай”. Ничего не помню, кажется, день как день. До сих пор ничего не помню, мама, говорю, ну перестань, мы не купались вчера, ну ты чего, я же помню все: ходили с папой в деревню за молоком, и тут пошел дождь, очень сильный, такой, что мне даже в рот натекло, и папа пешком принес меня в комнату на руках, мокрой насквозь, и потом растирал мне ноги, а я смотрела в окно, удивлялась, что все так быстро высохло, можно идти на пляж. Очень хотелось в воду, но папа сказал: нет. Все из-за дождя, — подумала я, — воздух холодный, ну ладно, пусть, потерплю.