Маркман умер в день освобождения. От заворота кишок — врачей в Долгом Мосту не водилось. Я с пониманием потупился: что ж, не каждому выпадает удача пасть от сабельного удара или уж хотя бы от разрыва сердца… Но мы должны с достоинством сносить даже издевки судьбы!
Его квартирная хозяйка, простая из простых тетка, в каленый мороз добрела до Лапина, чтобы спросить у дяди Сюни, по какому обряду хоронить новопреставленного еврея: мож, вы хочете как-то по-своему? У нас нет ничего своего, ответил дядя Сюня.
Белый снег летит лопатами,
Колыши не колыши.
Стороной прошла судьба горбатая,
За окошком, по лесной глуши.
Но это же надо напечатать, всполошился я: людям — это ужасно, но что поделаешь! — и полагается умирать. Но стихи-то должны жить! Что ты как маленький, грустно улыбнулась Женя: Маркман — лагерник, кто это напечатает!.. И до меня с величайшим скрипом начало доходить, что они таки могут достать до нас . И даже отнять самое драгоценное — шанс на посмертное существование. И я поскучнел, поскучнел…
Поскучнел.
Однако дурь, то есть любовь и молодость, за день-другой свое отвоевала. Во мне вновь налилось и окрепло убеждение, что талант и благородство бессмертны и недосягаемы для тупиц и негодяев (коими, как мне почти без слов внушили папа и дядя Сюня, только и могут быть антисемиты, и я долго блаженствовал в этой еврейской сказке, пока не сделал грустного открытия, что и антисемитская сказка может овладевать сколь угодно талантливыми и бескорыстными людьми). И когда я, настойчиво постукивая, пересекал днепровские стремнины по направлению к ридной неньке Вигуровщине, я уже вновь бессознательно приглядывался к утренним пассажирам, какой бы мимолетной выдумкой подгримировать каждого из них. Однако уже от четвертой своей клиентки я не смог оторваться: по-девичьи тоненькая, с девичьей, перебираемой ветерком стрижкой, в девичьем цветастом сарафанчике и девичьих очках в форме наивной стеклянной бабочки, но вместе с тем явно вошедшая в тот возраст, который для моего воображения был наглухо отгорожен забором почтительности, она с едва различимой улыбкой просветленно смотрела навстречу утренней заре поверх собравшихся у борта голов. Она была так интеллигентна и поэтична, что я решил считать ее переводчицей… скажем, Ронсара.
В изысканных выражениях предложив свою помощь, изысканным движением я подхватил две тяжеленные сумки и, занимая спутницу изысканной беседой… но когда она пропустила меня вперед под плащ-палаточные своды дачного шатра, меня обдало морозом: с раскладушки мне навстречу поднялось какое-то ужасное существо...
Синдром Дауна — в леспромхозе я не слыхал таких слов. Одутловатое лицо существа было совершенно белое, словно застывший жир на сковородке, и каким-то непостижимым образом казалось одновременно и злобно-крючконосым, и вздернуто-поросячьим, заплывшие раскосые глазки смотрели на меня недоверчиво и злобно, — “с монгольской дикою ордою”, внезапно пронеслось в моей голове. Женя, познакомься с молодым человеком, ласково и просветленно подсказала переводчица из-за моего плеча, и существо протянуло мне налитую водой маленькую резиновую перчатку с плохо прорезанными пальцами — и что-то старательно профыркало. Бог мой — это была еще и девушка: в безымянную сосисочку был погружен перстенек с малиновым камешком!.. Ответно представляясь, я постарался возвысить свою изысканность до заоблачной куртуазности.
С той же куртуазностью я уклонился от завтрака, за которым мне не удалось бы проглотить ни куска, и принялся изысканно таскать воду для поливки секретной морковной плантации на задах их костра. Я куртуазничал целый день, но назвать Женю-два Женей язык у меня не поворачивался. Однако в остальном я расточал ей королевские почести; в какой-то момент я даже решил было поцеловать ей руку, но, остановленный немедленным внутренним содроганием, притворился, будто опасаюсь сделать ее смешной.
Зато руку ее матери я поднес к губам буквально с благоговением, когда в интимном полумраке мы втроем сели ужинать. Правда, до этого я играючи заглотил пару переполненных стаканов фессалийского, черного с розовой пеной, без коего мне казалось неприличным явиться в гости к дамам, одной из которых, как выяснилось, алкоголь был вообще противопоказан, а другая ограничивалась изящным пригубливанием. После моего молодецкого порыва фалернского осталось так мало, что я счел необходимым, невзирая на ласковые протесты переводчицы и неопределенное пофыркивание Жени-два, сбегать к закрывающейся Одарке за бутылочкой лувенского. На этот раз я постарался быть более воздержанным и шумную вакхову влагу смешивать с трезвой струею воды, с мудрой и возвышенной беседой. Я целовал матери-героине ее изящные кисти и называл ее святой, я говорил, что именно она, а не какая-нибудь там Сикстинская мадонна является подлинным символом материнской любви, ибо любить не то что даже будущего бога, но и обычного ребенка-ангелочка и дураку доступно, а вот испытывать столько нежности к такой, как Женя… Впрочем, что я болтаю — она по-своему прекрасна, нужно только вглядеться, в ней столько кротости, грации, понес я, теряя последние тормоза и только чувствуя, что первая же попытка зацепиться хоть за какие-то признаки правдоподобия погубит меня окончательно.