Антивозрождение России. Беседу вел Сергей Шаповал. — “Политический класс”, 2005, № 3 <http://www.politklass.ru>.
Говорит философ Сергей Хоружий: “Вспомним, что „фундаментальный предикат здесь-бытия” — смертность; стало быть, человек — не индивидуальный Иван Ильич, а человек как род, родовое бытие или существо (в философии этого совокупного человека иногда именуют условно, как в древней иудео-финикийской традиции, „Адам Кадмон”) — либо как-то изменит, избудет этот свой предикат, либо же умрет. „Изменит” — значит трансформирует, претворит себя в иной образ бытия, в Инобытие, и такое задание человек ставит себе в онтологической топике, только в ней. Выполнимо ли оно, может ли Адам Кадмон достичь в нем успеха — вопрос открытый даже для конфессионального, верующего сознания; но когда он покидает онтологическую топику, никаких вопросов о его жребии больше нет. Он уже не проблематизирует свою смертность, не пытается что-то с нею сделать, он принял ее — и получит смерть”.
Евгений Белжеларский. Эрастомания. — “Итоги”, 2005, № 14 <http://www.itogi.ru>.
“В „Жанрах” Акунин саморазоблачается. Если раньше его социальный эксперимент лишь угадывался под толстым слоем ретро и криминалистики, то теперь он просто бьет в глаза”.
См. также статью Аллы Латыниной в следующем номере “Нового мира”.
Владимир Березин. Великий советский андроид. — “Книжное обозрение”, 2005, № 15 <http://www.knigoboz.ru>.
В связи с книгой В. Демина “Циолковский” (М., “Молодая гвардия”, 2005): “У Циолковского было четыре агрегатных состояния. Одно состоялось и длилось при царизме — время аскетичных занятий науками и философствований в духе Бёме, когда, оторвав глаза от верстака, он видел в небе знамения. Следующее наступило в первые послереволюционные годы — когда Земля соскочила со своей оси и от Солнца оторвался кусок. Тогда все стало можно, и всякое „не может быть” сбывалось на каждом шагу. В свое третье состояние Циолковский пришел после смерти — когда страна искала исторической основы космическим полетам. Циолковский, и так-то удивительно хорошо вписывавшийся в советскую науку, тут оказался как нельзя кстати. Из лучших побуждений умные пропагандисты вырезали у Циолковского всего Космического бога, все мыслящие атомы и евгенику — и назначили Отцом русской космонавтики. Наконец, четвертое состояние Циолковского явилось широкой публике уже в тот момент, когда последний советский космический челнок погиб под стенами своего ангара — точь-в-точь как корабль аргонавтов. В этот момент вспомнили о Циолковском как о мистике. Потому что, когда разрушена иерархическая система знания, наступает великий час мистиков. Кто написал уравнение: Мещерский или Циолковский — никому не интересно. Теософия и спиритизм, будто радостная веселая пена, сопровождают подлинную демократию. Поэтому сейчас комментаторы просто возвращают Циолковского в его родную мистику”.
“Все бы это было хорошо, если бы этот русский космизм не объявлял себя наукой”.
См. также: Светлана Семенова, “Планетарный проект русского космизма” — “Завтра”, 2005, № 15 <http://www.zavtra.ru>.
Олег Богаев. Марьино поле. Пьеса в двух действиях. — “Урал”, Екатеринбург, 2005, № 4 <http://magazines.russ.ru/ural>.
Действующие лица: Серафима Федорова, 100 лет; Маша Иванова, 100 лет; Прасковья Гришина, 100 лет; и другие.
Владимир Бондаренко. Третий Некрасов. — “День литературы”, 2005, № 4, апрель.
“Я бы провел такую поэтическую цепочку: Николай Некрасов с его смелым расширением народного поэтического словаря, затем Владимир Маяковский с попыткой возрождения в России речевой поэзии и как завершение этого поэтического эксперимента — Всеволод Некрасов с поэзией конкретного слова, словесного повтора, с поэзией примитивного знака. И опять он как бы третий Некрасов в этой цепочке... Он чересчур хорошо знал русскую культуру, чтобы испытывать недостаточность в литературных традициях. Знал немецкую культуру, следил за мировыми новинками, но лишь для полноты ощущения развития поэзии. Он всегда был самодостаточен в своих поэтических поисках. Это уже младшее поколение андеграунда смело вошло в объятья западной славистики, отвернувшись от первичности славянского мира. А первые нонконформисты поэзии были частью и плотью русской культуры, продолжением одной из ее многочисленных традиций <…>”.