Это и впрямь был какой-то обезьянник, несмотря на покоробившие меня чрезмерным еврейским напором имена ее… чуть не сказал: детенышей. А именно — Амос (Моська, что ли?) и Эсфирь (Фира?): мы, я считал, не должны ничего выпячивать, не делать для них ровно ничего — ни в угоду, ни в пику. В обвисающих на комариных ножках розовых колготках чернявый Амос, джигитенок с горящими миндалевидными глазенками, с неправдоподобным проворством взлетал по занавеске, мчался по потолку, вспрыгивал, спрыгивал, рвал, метал, а златовласая носатенькая Эсфирь с невыразимым восторгом следила за ним своими кукольно распахнутыми блекло-голубыми глазищами (я обомлел, столкнувшись с ними на лице моей радикулитной возлюбленной), пока наконец он мимолетом не шлепнул ее по лбу, и она отчаянно заревела, продолжая, однако, внимательнейшим образом наблюдать за прыжками и кувырканиями своего восхитительного братца. “Не мышонка, не лягушку, а неведому зверюшку”, — внезапно отозвалось у меня в ушах его переходящее в ультразвук верещание.
Тетя Клава сидела с презрительно-отрешенным видом, но царственные ее ноздри выражали гневное: “Вот, полюбуйся!” Зато Женя на весь этот бред реагировала совершенно механически, как на погоду: били — уворачивалась, визжали — пережидала, обливали — раскрывала зонтик. Но все равно оставалась как в воду опущенной. А когда Амосик стремительной лапкой выхватил у меня из чая лимон и попытался пришлепнуть его мне на лоб вместо кокарды и я погрозил ему пальцем, стараясь, однако, показать, что шучу, Женя грустно сказала: “А вот дядя Мотя нашел с ними общий язык”.
Бежав от них быстрее лани. И я со страхом почувствовал, что начинаю испытывать к ней — невозможно выговорить — презрение.
Тетя Клава поднялась с места и демонстративно покинула кухню — где, казалось, так еще недавно мы все вместе были заодно. А Женя, воспользовавшись секундной передышкой, подтянула Мосе колготки и, с нежностью потрепав его по тощей заднице, удовлетворенно констатировала: “Попа”. Сказали бы мне на перевернутой лунной лодке, что она когда-нибудь сумеет опроститься до такой степени!
Чтобы хоть чуть-чуть прийти в себя, то есть вернуться в привычную грезу, я выбрался из этой иррациональности в соседнюю комнату. Но там под безнадежным взглядом белоснежного дяди Сюни и злобным оскалом так и не сумевшего свернуться в трубку пирата на меня накинулась тетя Клава, вдовствующая королева в изгнании, окончательно порыжевшая пламенеющими протуберанцами: “Ну что? Ну не сволочь?!” Я окончательно ошалел: мальчонка, конечно, не из самых обаятельных, но все же так рубануть про ребенка, внука… Да-а, тетя Клава не зря всегда славилась прямотой…
Но оказалось, она имела в виду не самого Амоса, а его папу.
Он же запрещает их наказывать, он хочет сделать из них зверенышей! О, такого демагога и в Политбюро не сыщешь! Сам говорит, что два непоротых поколения породили декабристов, а сам их держит в таком страхе, что они его за квартал обходят! А об нее ноги вытирают! Ты скажи, у женщины должно быть достоинство или нет?!
Сложным движением бровей я постарался выразить, что вопрос не столь однозначен, чтобы на него можно было ответить односложно. В чужом — Женином! — доме я ничего не смел осуждать. Тем более, что я уже тогда понимал: человек способен быть захваченным любой дурью; единственное, чего я не терпел, — отрицания очевидностей. И в этом отношении, как я ни старался не понимать того, что вижу, Женино поведение казалось мне постыдным. Постыдным было именно то, что она не чувствует стыда.
Но назавтра в гастрономе, где разъяренные тетки когда-то забрасывали яйцами дядю Сюню, Мося, даже не дожидаясь отказа, набросился с кулачонками сначала на Женю, потом, плюхнувшись на пол, на затоптанный кафель, требуя — сей же миг! — распечатать только что купленное печенье. “Нехорошо так весты себя, — наставительно склонилась к нему серебряная армянская бабуся (благородная — такой теперь Жене не бывать…), когда он наконец набил печеньем свой остервенелый ротик. — А то мами будет стыдно”. — “Маме уже давно ничего не стыдно”, — безнадежным голосом едва слышно произнесла Женя, и мое сердце припрыгнуло от благодарности: значит, она все-таки видит, во что она превратилась! Зато Амос, прожегши черными глазенками непрошеную воспитательницу, сунул пальчики в ротик, зачерпнул разжеванного печенья и ляпнул бабусе на пальто (была осень) — вышло похоже, как будто ее забрызгали поносом.