Это был самый оригинальный спектакль нынешней “Золотой маски” — повод к разговору идеологическому, эстетическому и человеческому. Драматургии Горького по-прежнему удается оставаться идейной, на острие общественных проблем. В пьесе “На дне”, тем более в ее восприятии, свершился за весь XX век крутой переворот: горе-проповедник Лука, елейный старичок, дарующий людям мнимую свободу и вместе с ней гибельное расслабление, превратился в эпоху перестройки в милосердного духовника, несущего в мир веру, надежду, любовь.
Петербургский Небольшой драматический театр — сегодня один из самых ярких на фоне вымершей театральной жизни северной столицы — дает еще более опрокидывающую концепцию горьковской пьесы. Лев Эренбург, строящий свой неофициальный, бездомный театр как духовную секту, труппу единомышленников-бессребреников, душеспасительный корабль для изнасилованных репертуарным театром актеров, просквозил “На дне” беспредельной абсурдной любовью, таинством гармоничного сожительства несчастных. Здесь каждый из героев не знает, почему он здесь, почему свершаются преступления и бесчинства в атмосфере всеобщей любви и почему ни один из них не может уйти из странного круга людей, привыкших друг к другу, как в добропорядочной семье, где милые бранятся — только тешатся. Бьют и тут же целуются, пьют и одаривают друг друга последней крошкой хлеба, унижают соседа и тут же ложатся с ним в обнимку, словно бы это такая детская игра. Игра, в которой самое важное правило — не допустить одиночества: одиночества, грозящего суицидом, как это и случилось в финале пьесы с Актером.
Желание согреться в “бомжатнике”, в свальном грехе голодных, коченеющих людей Эренбург принимает за любовь. А в бездельничающей пьяной своре он видит совесть нации — какая жизнь, такая и нация. В очень яркой гамме эмоций Льва Эренбурга отсутствуют такие элементы, как ненависть и жестокость. Бездна благодушия, и никакого обратного чувства. Лев Эренбург явно тоскует по бесконфликтной драматургии. Все герои одинаковы, одинаковы ухлестанные алкоголем мужчины, одинаковы ухлестанные бытом женщины. Все на одно лицо, у всех одна одежда — рваная, сальная, замызганная, помоечная. И всех, буквально всех жалко. Нестерпимо жалко. Всех до одного — включая хозяев ночлежки, очень быстро смешивающихся со своими рабами. Эренбург не верит Максиму Горькому, который просил, умолял, бился головой об стенку — через Сатина — “не унижать человека жалостью”. Эренбург взял и всех в “На дне” унизил — невыносимой ущербной жалостью, когда нельзя вот так вот взять и проклясть эту пьяную шоблу, эту ночлежку-разваляйку, где ни один человек не то чтобы не может, а не имеет ни малейшего желания выйти на волю и стать человеком деятельным. Где никто не имеет воли к жизни. Эренбург унижает их жалостью, низведенных до скотского состояния, когда не жалость нужна, а стыд и срам, увещевание и устыжение. Не люди перед нами — свиньи. Свиньи, безумно любящие друг друга. Так спектакль и плывет по волнам зрительского восприятия: от несостоявшейся ненависти к любви, на острие ножа.
Конечно, можно теперь не принимать философии классового общества и не верить, что человек эксплуатирует человека, что есть хозяева и рабы. Можно не признавать социалистической философии Максима Горького, но нельзя не знать, не видеть рядом с любовью и ненависть, и чувство презрения, и ненависть человека прежде всего к самому себе. Какие самовлюбленные герои получаются у Эренбурга! Как они лелеют свои грехи, обсасывают и облизывают свои преступления, берегут и нежат свои пороки, словно бы это манна небесная, данная им свыше. Приидите ко мне, убогенькие, и аз успокою вы. Зрелая, холеная, махровая мармеладовщина — разлюли малина русская, раздолбайская, подленькая. Пожалеем всем собором Мармеладова. На погубленную мужем Катерину Ивановну в убожестве и гневе ее даже не взглянем, плюнем в ее сторону. Но пожалеем Мармеладова пьяненького, такого русского...
Парадоксальный спектакль Эренбурга, который вызывает сильные эмоции — либо раздражение и злость, либо сострадание и умиление, едва ли не христианское милосердие, действительно сделан свежо, бодро, ядрено, смело, рискованно, адреналинно, это какое-то новое качество “шептального реализма” с массой замечательных актерских работ и чувством локтя, развитым у труппы на уровне инстинкта.
Лев Эренбург запросто режет оригинальный текст Горького, удаляет все куски, которые не подходят под его “всеобщелюбовную” концепцию. Пьеса Горького обладает определенным набором тем и образов. Какие-то темы остались в начале XX века, но какие-то дожили до наших дней. Где они в спектакле Льва Эренбурга? Забыты, скомканы, уничтожены во имя некой надгорьковской философии всеобщего примирения и всеобщего жаления. Этому спектаклю вредит философия всепрощения и любви по-русски, то есть беспредельной, как море, жалости. Над спектаклем нависает пресловутый вопрос театрального критика: “А стоило ли брать известный текст, чтобы на его развалинах создать мир собственный, возможно, самый прекрасный?”