— Я знаю, что кое-кто из вас хочет меня съесть... Предупреждаю этих товарищей официально: запомните — я в принципе несъедобен!
Что верно, то верно. Подтверждалось не раз. Сам кого угодно мог слопать, а его — никто.
...В декабре того же года я читал пьесу “Бедная Лиза” на худсовете БДТ. В апреле состоялась премьера. Был успех. Георгий Александрович всюду хвалил спектакль и говорил весьма теплые слова обо мне. Во многих своих выступлениях в то время на вопрос “кого из молодых он считает...” Гога называл мою фамилию.
Моей благодарности ему не было предела. Я был влюблен в него, как в отца родного. Я пользовался его доверием. Я бывал у него дома в гостях. Я был принят им в его “клан” — ленинградские критикессы считали меня “товстоноговским человеком” (именно так одна из них меня назвала), и надо было знать, что это значит...
Дело в том, что уже много лет Георгий Александрович определял в Ленинграде театральные мнения и вообще все, что связано с театром. Не было вопроса, даже мелкого, который бы прямо или косвенно не попадал на решение Георгия Александровича, с которым “советовались” в Управлении культуры, к которому “прислушивались” в обкоме.
К примеру, было время, ни один главный режиссер ленинградского театра не назначался без кивка Гоги. Он мог “убить” или “дать жизнь” кому-то, кто даже не был с ним лично знаком. От него, от Гоги, в ленинградском масштабе зависело многое — и это понимали все.
Бывший директор БДТ был назначен начальником Управления культуры города — и любой вопрос теперь шел через Гогу. И в обкоме были “свои” люди, которые делали для Гоги то, что он сам, в одиночку, никогда бы не смог пробить: и частые зарубежные командировки, и квартиры, и прописки, и черт знает что еще!
Конечно, Гога сам заслужил свое положение.
Конечно, его авторитет опирался на его талант — в 60-е годы в БДТ прежде всего усилиями Гоги подобралась лучшая в стране актерская труппа и были созданы спектакли-шедевры, которые продвинули советский театр к Искусству.
Однако всегда ли были чисты руки у этого мэтра?
Он, конечно, всегда мнил себя “леваком”, “прогрессистом”... При этом в театральном мире Ленинграда явственно ощущалось насаждение культа Товстоногова. Его боялись и в театре, и в ВТО, и в Управлении культуры.
Деталь: в помещениях БДТ — везде — висят портреты Гоги. Я обратил внимание: Гога на всех фото — молодой. Значит, повешены портреты были давно и не снимаются. Уже в администраторской, при входе в театр, висит портрет. Даже в его собственном кабинете... Правда, здесь оттенок музейный — вот я с Шукшиным, вот я с Эрвином Аксером, вот я с Солженицыным...
Все это для чего делалось? Только для рекламы, для культа, для подавления личности вошедшего — личностью хозяина. Театр боготворит Гогу. Вместе с театром должны боготворить его и вы. Тот, кто принят им, заслуживает особого уважения.
Признаться, я чувствовал и на себе этакую “слишком” ленинградскую вежливость — мне, воспитанному на студийных крохах, были не совсем понятны эти кремовые торты. Однако я понимал, что в академическом театре другие, не мною выработанные правила взаимоотношений, и мне поневоле приходилось приноравливаться к “академикам”...
Работу над “Бедной Лизой” предваряла еще одна история, о которой сейчас я вспоминаю с содроганием. Она, конечно, не впрямую относится к так называемому “делу о конокрадстве”, однако, чтобы понять мои взаимоотношения с Товстоноговым, возникает необходимость рассказать и о ней.
Дело в том, что в 60-е годы я был очень увлечен творчеством Андрея Платонова. Познакомился с его вдовой — Марией Александровной, благодаря усилиям которой Андрея Платонова у нас снова начали печатать. В “Нашем доме” я поставил повесть Платонова “Город Градов”, убежден — ничего сильнее этой повести в советской сатире нет и не было! В Литературном музее поставил “Голос отца” — пьесу на трех актеров, необычную, но, я бы сказал, абсолютно “платоновскую”, ибо все, что есть прекрасного в этом писателе, для меня сосредоточилось в этой пьесе.