Лично меня изнурял такой метод. Как говорится, пар уходил в гудок, а не в котел. Самолюбование в процессе творчества (“могу так, а могу и этак”) опасно прежде всего тем, что срывает план репетиции, постоянно уводит в сторону. К примеру, я заметил, что Евгений Алексеевич никогда не берет от меня первое предложение (а ведь я его тщательно готовил дома, и потому оно было продуманным и небеспричинным). Его устраивал пятый или шестой вариант, хотя он был явно хуже, менее интересен и убедителен. Тогда я придумал следующую уловку: придя на репетицию с готовым решением, я ни за что не начинал с него. Я начинал с чего-то другого, приблизительного, и когда наступала очередь № 5 или № 6, я выдавал заготовку, и она всегда “проходила”. Курьезно? Абсурдно?
Но было — так. Не один раз было. Происходила незаметная подмена истинного творчества на псевдотворчество, видимость труда оказывалась важнее его сути.
Конечно, репетиция есть живой процесс, и бывали столкновения, так сказать, носившие не фальшивый, а подлинно творческий характер. Я бывал прав и бывал не прав — это естественно, как естественно бывал прав и не прав Евгений Алексеевич. Поиск абсолюта формы и смысла — тяжелый, зигзагообразный процесс, именуемый муками творчества. Но искусственно создаваемые “муки” идут во вред, мешают животворному огню быть самим собой — Лебедев классно умел превращать в золу любой пламень.
Конечно, он чувствовал, что роль Холстомера — его роль. И с самого начала работы чуял актерским своим носом грядущий большой успех.
— Это будет — как “Мещане”, — часто повторял он, а я задавался вопросом, что он имеет в виду. Качество спектакля? Бумовый успех своего исполнения?..
Такие роли достаются артисту раз в жизни. Я знал, что его актерская мечта — сыграть Лира.
— Теперь уже не сыграю, — грустно сказал он.
— Почему, Евгений Алексеевич?
— Будет повтор. Не хочу повтора.
Я удивился:
— Но роль Лира совсем другая, чем Холстомер.
— Другая, да, но похожи. И Холстомер даже выше, богаче, объемней...
— Чем Баба Яга! — пошутил я.
Лебедев усмехнулся, ибо по-актерски, нутром своим ощущал близость уникальной победы, ибо имел все необходимые качества, чтобы сделать эту роль со всей мощью своего таланта, внутреннего темперамента и накопленного за всю артистическую карьеру опыта.
Начать с того, что Евгений Алексеевич обладал изумительным природным вокалом, которым, правда, он не всегда умел правильно распорядиться. Свое умение петь он довольно часто подменял протяжным исполнением какой-то одной, самой высокой, ноты, которая была подвластна разве что Карузо. Но когда этот эффект применялся практически в каждом номере — получалось однообразно, и наш певец выглядел уже как Карузо из оперетты. Чувствовалась натужность “козлетона”, голосовое обаяние терялось. Пожалуй, только вопль “А-аааа-айа-йа-йа!” получился потому, что хотелось найти образ наподобие бурлацкого воя в роли страдающей лошади.
— Вы же с Волги! — говорил я. — Неужели не вспомните, как они пели, когда тянули бечеву?.. Это должен быть стон, вопль... Есть в фольклоре такой жанр — вопль.
Он вспомнил. Или тут же придумал, что вспомнил, — это не важно. Вдруг открыл рот и издал душераздирающий звук такой силы, что все присутствовавшие на репетиции просто ахнули. Звук без слов. Именно звук. Это был как раз тот самый масштаб и размах, о которых говорил Товстоногов при первой читке.
Возникла не просто актерская краска, а — судьба, толстовская и народная исповедальность, что называется, крик души. Роль сразу возросла до гигантского размера — это было молниеносное актерское озарение в ответ на задачу, поставленную режиссером. Можно сказать, этот лебедевский вопль стал всеопределяющим опознавательным знаком роли. Вот так работают великие русские артисты!
И при всем при этом немало усилий потратил я на то, чтобы увлечь Евгения Алексеевича петь по смыслу, а не исходя только из “эффекта высокой ноты”. Он не хотел “разговаривать” стихами, поскольку это ему с трудом давалось — он постоянно вылетал из ритма, не успевал за ним или ускорял его, спотыкался, путал слова, рифмы, доводил до пародийной бессмыслицы своими отсебятинами, забывал, не к месту вспоминал пропущенные слова — в общем, всячески демонстративно показывал, что стихи Ряшенцева ему “мешают”.