...Дина Морисовна Шварц потом нахваливала меня:
— Вы все сделали правильно, Марк. В конце концов, ваши сорок друзей все равно будут знать, что это ваша постановка...
Маразм крепчал.
— Зато вы сохранили с нами отношения. Зато вы остались на афише. Трижды ваше имя на афише, Марк!.. В чем дело?.. На Малой сцене спектакль так не прозвучал бы. Я права. На Малой сцене был риск: “искажение Толстого” — и все. Вы не должны расстраиваться... Спектакль — наша общая победа. Вас не заклевали, нас не заклевали... И теперь уже не заклюют.
Дина Морисовна очень переживала за меня, хотела во что бы то ни стало подбодрить. Особенно в эти первые послепремьерные дни. Ее шепоток в углу до сих пор свербит в моем ухе:
— Вы должны проявить мудрость, зрелость... Вам не двадцать лет... Подумайте о своем будущем... У вас ведь будут и новые идеи, новые пьесы... Вы сможете их нам принести...
Я промолчал. Мне хотелось броситься из окна. Но я не бросился. И, видно, потому живу по сей день.
“Смирись, гордый человек!” — сказано Ф. М. Достоевским. Я смирился, поставив перед собой одну задачу — продолжать работать.
В советские времена это было не просто, даже после грандиозного успеха “Истории лошади”. Мне помог опять-таки случай: Аркадий Фридрихович Кац дал мне в конце 70-х счастливую возможность сделать задуманную нами — Юрием Ряшенцевым и мной — так называемую селективную “русскую трилогию” на сцене Рижского театра русской драмы, где я поставил подряд, но в обратном порядке (!) сначала спектакль “Убивец” (по роману Ф. М. Достоевского “Преступление и наказание”), затем “Историю лошади” и “Бедную Лизу”. Выполнение этого, как бы сейчас сказали, “проекта” заняло несколько лет жизни.
Я нарочно сделал в Риге “Историю лошади” в сценографическом (художник Татьяна Швец) решении, не имеющем ничего общего с ленинградским спектаклем. Да и в режиссуре я настаивал на множестве художественных элементов, которые, как я считал, оказались невыявленными в так называемой товстоноговской постановке. В результате довольно часто мне приходилось слышать от театралов и критиков-искусствоведов, что рижская “Лошадь” не только не уступает ленинградской, но по некоторым качествам и параметрам даже превосходит ее.
Но все равно искусственно отчужденная от меня постановка, в которой было девяносто процентов моих решений и мизансцен, оставалась мне очень дорога. Ее сняли и показали по телевидению. Ее отправили на многочисленные гастроли и фестивали. В Германии Товстоногову и Лебедеву жал руку канцлер. Двадцатиминутная овация. В Авиньоне, на фестивале, Питер Брук со сцены сказал:
— Что вы мне аплодируете?! Пойдите посмотрите русских... Посмотрите Товстоногова! Это гениально.
Представляю Гогу в тот момент. Ах, как громко, наверное, засопел.
У спектакля возникла всемирная слава. Пригласили БДТ в Аргентину. Но где-то посреди Атлантического океана начался страшный шторм, и все ящики с декорациями Эдуарда Степановича Кочергина побросали за борт в воду, чтобы облегчить судно. Играли, говорят, без декораций, и успех был тот же. Феноменальный успех!.. И в Праге были, и в Хельсинки. Прекрасно!
Прав был Евгений Алексеевич, когда твердил мне не совсем понятное: “Это будет — как „Мещане”!..” Вот он о чем, оказывается!.. А я-то...
В Польше дважды была на гастролях “История лошади”. Вероятно, Эрвин Аксер, не подозревавший обо мне, договаривается с Гогой о новой работе в БДТ... Европа! Уровень!..
Растут наши международные культурные связи. “Все в порядке — спасибо разрядке!..” И вот уже группа американских режиссеров глазеет на Гогино произведение. И приглашают его с театром в Нью-Йорк, и сами собираются ставить на Бродвее...
— Йес, — говорит Гога, — зер гут...
Он по-немецки лучше может, чем по-английски.
Один Борис Панкин, в то время глава нашего ВААПа, не понимает Гогу. Он — не совсем театральный человек, он — в ранге министра и в тонкостях Гогиных не разбирается. Гога скажет, что пьесу Розовского — ладно, уж так и быть, если вы уж так настаиваете, — он в ВААП даст, но с одним условием — без песен Ряшенцева, и Борис Панкин кивнет. И правильно сделает, между прочим: ему важно поскорей продать пьесу за границу, ведь это ж валюта, государственный интерес, перед которым все меркнет... Но ему — Б. Панкину — будет невдомек в тот момент, какую новую свинью мне подложил Гога: ведь без стихов Юры пьесы нет и быть не может. Кому-кому, а Гоге это ясно! А вот он, Гогин удар, в спину ножом: