— Что я пойму?
— Что я желаю вам добра, а вы не понимаете... Я советую вам еще раз: не лезьте в бутылку.
— Дина Морисовна, я уже слышал это все. Это мой спектакль, моя постановка.
— Георгий Александрович ее не испортит. Или вы считаете, что на Большой сцене он будет хуже?
— Я так не считаю. Но я работал на Малой, дайте мне его выпустить на Малой. Этот спектакль — продолжение “Бедной Лизы”.
— Это для вас, только для вас. На Большой спектакль будет гораздо лучше смотреться. Так считает Георгий Александрович. И худсовет его послушался. Худсовет уже принял решение.
— Какое еще решение перед премьерой?
— Сделать “Лошадь” плановой.
— Но как такое могло быть?.. Без моего участия!
— А вы что, член худсовета? — сузила глаза Дина Морисовна.
Э, да тут с тобой профессионалы работают. Без ножа зарежут.
— Я не член вашего худсовета, но никто меня даже не спросил: согласен я, не согласен...
— Все мы думали, что вы согласны. Нам и в голову не могло прийти, что вы...
— А я не согласен. — Нахлынувшая депрессия сдавливала грудь, но я храбрился из последних сил. — Слышите? Не согласен.
— Ну хорошо, — сказала Дина тихо. — Я вас не убедила, хотя Георгий Александрович просил меня еще раз попробовать вас убедить. Теперь... Хорошо. Ждем вас завтра в кабинете у Вакуленко.
Итак, трагедия нависает. Неотвратимо.
— После репетиции? — осведомился я.
— После репетиции, конечно.
Таким образом, все эти дни стали для меня искусственным, ловко организованным люфтом в работе — я уже больше никогда не держал в руке репетиционный микрофон. Микрофон теперь держал только Товстоногов.
Ночью не сплю. Ворочаюсь, как сказал поэт, “скомкав ерзаньем кровать”... Про кого же это у Толстого сказано: “Мой... моя... мое... Слова эти имели на меня огромное влияние. Значение их такое: люди руководятся в жизни не делами, а словами. Они любят не столько возможность делать или не делать что-нибудь, сколько возможность говорить о разных предметах условленные между ними слова мой... моя... мое... Они условливаются, чтобы только один говорил мое . И тот, кто про наибольшее число вещей по этой условленной между ними игре говорит мое, тот и считается у них счастливейшим... И люди стремятся в жизни не к тому, чтобы делать то, что они считают хорошим, а к тому, чтобы называть как можно больше вещей своими ”. Интересно, что потом чувствовал Евгений Алексеевич Лебедев, произнося каждый раз эти слова со сцены?
...В кабинете директора сидели трое: сам Гога, директор БДТ Вакуленко и Дина Морисовна! Неожиданность. Трое против одного. Холодный взгляд императора, допустившего к себе на аудиенцию мелкого подданного.
— Садитесь, Марк.
Сажусь в кресло. Молчу. Пусть они начинают говорить. Какая-то надежда во мне еще мерцала — ведь откровенного, прямого разговора с “шефом” у нас пока не произошло... Они начинают. Точнее, начинает Гога:
— Дина Морисовна сказала мне, что вы разговаривали... Так в чем же дело?.. Ведь она вам все объяснила, Марк!
Насупился. Продолжаю молчать.
— Зря вы сопротивляетесь... Это не в ваших интересах.
— Это моя работа, — вступаю я. — Я и должен ее заканчивать.
Они переглянулись.
— Нет, Марк... Заканчивать должен Георгий Александрович, — говорит Вакуленко. — Если этого не будет, спектакля вообще не будет... Я только что разговаривал в обкоме — они настроены против нас. Очень тяжелое сейчас положение. Меня спрашивают: что у вас на выпуске? Я сказал: “Холстомер” Толстого. Они, конечно, страшно удивились: ведь в плане его не было. Я говорю: это Розовский ставил на Малой сцене... Они говорят: это какой Розовский? Тот самый?.. А почему опять он? Почему не Товстоногов? Я просто не знал, что ответить. Мне хотелось вас защитить, вы же знаете, как мы все к вам относимся, но... А что у вас было в Москве, Марк?.. Почему они так против вас настроены?.. Что у вас в Москве произошло?
— Ничего не произошло, — говорю. — Театр мой закрыли. Вы же знаете. Давно это было, пять лет назад. А после уже я у вас поставил “Бедную Лизу”.
— Когда “Бедная Лиза” выходила, насчет вас нам никто ничего не говорил. А сейчас: Товстоногов, мол, приютил у себя в театре чуть ли не московского диссидента.