Некая бесполая особа в вылинявшем до состояния военно-воздушной дирижаблевости халате негромко, якобы приватно, но и так, чтобы ее слова смогли разобрать зрители спланированного спектакля, как бы по-свойски, как женщина женщине, сказала Вере:
— Не жалеете вы, Верочка, Арнольда Аркадьевича! Хоть он, конечно, мужчина и крепкий, но все же…
— А что такое? — всплеснула Вера ресницами. И тут же подобралась, поняв, что Дирижаблиха сейчас выдаст какую-нибудь мерзость.
— Да как же, Верочка! Неужто вы ничего не ведаете? А я-то думала, что вы сами Арнольда Аркадьевича на отхожий промысел отпускаете. Мол, потому что силы в нем избыточные…
— Я вас не понимаю, — ответила Вера по-детски задрожавшими губами. И будто бы уменьшилась, сжалась, пытаясь спрятаться от глумливой подлости.
— Да как же! Ведь соседка-то ваша, нормировщица… — застрекотала Дирижаблиха. — Ведь у него же с ней уже давно. Просто неприлично получается. Вы вся такая хорошая, все для семьи. А он вокруг нее вьется. Да и не вьется даже уже, а просто простигосподи…
На Веру было жалко смотреть.
Вполне возможно, что она что-то и подозревала. Вероятно даже, что Арнольд Аркадьевич и раньше, в молодости, давал ей поводы для ревности. Может быть, у нее даже был тяжелый опыт обманываемой жены. Но тем не менее, как бы то ни было раньше, как бы жизнь ни обкатывала на крутых семейных виражах, в очередной раз узнать такого рода вещи, да еще из уст столь мерзкой стервы, — это было словно кастрюлю кипятка на ноги опрокинуть. К такому не привыкнешь. Ну, разве что годам к шестидесяти…
Взяв себя в руки, то есть уняв дрожь в губах, которая в такие мгновения делает невозможным достойный тембр голоса, Вера отчеканила:
— Я бы вам порекомендовала перенести свою необузданную фантазию на своего мужа. А моего, пожалуйста, не трогайте.
И ушла с прямой спиной, которая по мере удаления все более и более ссутуливалась. Вероятно, в той части Вериной фигуры, которая была невидимой для молочной очереди, происходила борьба с подступающими слезами.
Дома состоялось крайне тяжелое для Арнольда Аркадьевича объяснение. Но правда в конце концов оказалась на его стороне. Поскольку прямых улик не было, а косвенные обвинения он, будучи человеком не просто умным, а очень умным, последовательно расщепил до атомарного состояния.
Логика, конечно, вещь сильная. Однако чутье, этот бесценный дар наших животных предков, намного сильней. И через три дня Вера, которая все это время была одним туго натянутым нервом, соединяющим реальность с областью воспаленных фантазий, учуяла запах чужих духов. Понимая, что и на сей раз муж сконструирует безукоризненное объяснение, она промолчала. Чтобы не спугнуть. Чтобы потерял бдительность и дал возможность уличить себя в низости и подлости по отношению к долгим годам совместной жизни, на протяжении которой она для него… И так далее и тому подобное, ожесточенно расчесывая до крови зудящую душу.
В конце концов он попался. С поличным. То есть в абсолютной непристойности. Но дал клятву и был прощен и омыт потоком сладких слез.
Когда же он вновь дал повод, то прощение было получено лишь после того, как его пропесочили на партийном собрании и объявили строгий выговор без занесения в личное дело. Да, она написала на него заявление, на которое парторганизация не имела права не отреагировать. Правда, поскольку Арнольд Аркадьевич занимал высокий пост, то его не то чтобы песочили, а скорее корректно журили. Лишь меньшая — женская — часть парторганизации настаивала на занесении выговора в личное дело. Но эта бабья солидарность успеха не имела.
После собрания, когда, по традиции, распивали бутылочку армянского, секретарь парткома то ли примирительно, то ли отчасти даже извиняясь сказал: “Да пойми ты, Арнольд Аркадьевич! Дорогой ты мой человек. За дело ведь, за дело. Стратегия у тебя, конечно, правильная. Тут ничего не скажешь, резолюциям последнего съезда, так сказать, она не противоречит. Но тактику менять придется. Это я тебе вполне серьезно. Ты хоть весь институт перетрахай, никто слова не скажет. Но зачем же жену обижать-то? Да ты, думаю, и сам все прекрасно понимаешь”.