— Какую еще дорогу? — Старикашка был в майке, из выреза торчали пучки седых волос. — Нет здесь никакой дороги.
— Как это — нет? — Артемий Михайлович на всякий случай придерживал дверь, чтобы тот не успел ее захлопнуть, и вдруг обнаружил, что на костяшках пальцев лаково поблескивает кровь. — Должна быть. Обязательно должна быть какая-то дорога.
— Дорога куда? — спросил старикашка. От него пахло сырыми тряпками.
— Ну, я не знаю… На Шаболовку. Как пройти на Шаболовку?
— Куда?
Он еще и глухой.
— Как называется этот переулок?
Господи, подумал он мимолетно, зачем это мне? Какая разница, как называется переулок? Но продолжал настаивать:
— Адрес скажите! Где я вообще?
— Не имею права, — сказал старикашка и потянул дверь на себя.
— Да послушайте же!
— Это объект, понятно? Хулиганство прекрати, слышишь, ты? Шляпу одел и хулиганит. Милицию сейчас позову!
Артемий Михайлович был не в шляпе, а в берете, который, пока он перетягивал дверь на себя, съехал набок и сделался совершенно мокрым, но он не стал возражать, а растерялся настолько, что машинально поправил:
— Надел шляпу. Надо говорить — надел.
— Да что ты привязался ко мне, в самом деле! — взвизгнул сторож и вновь, поднатужившись, потянул на себя дверь с такой силой, что она захлопнулась. Артемий Михайлович остался снаружи и даже чуть не заплакал, потому что внутри было тепло и горел свет и наверняка на старой электроплитке с раскаленной спиралью стоял чайник, а может, этот чайник был электрическим, с торчащим из него проводом, но в любом случае этот старикашка был в тепле и безопасности, а сам он — в страшном черном переулке, где черные деревья лаково блестели в свете тусклых фонарей.
— А пусть бы и позвал милицию, — пробормотал он, — ну и что тут такого?
Ему вдруг остро захотелось подобрать камень и запустить в стекло, но, приглядевшись, он увидел, что стекло потому и прикрыто изнутри картонкой, что в нем зияет звездообразная дыра.
Он приблизил к глазам разбитую руку, потом достал из кармана носовой платок и обтер ее от крови и грязи. Еще заражение будет, подумал он. Повертел запястье так, чтобы на него падал свет, и поглядел на часы. Была половина десятого.
Обычно в это время он уже заканчивал ужин и смотрел по телевизору какой-нибудь сериал, в чем никогда не признавался сослуживцам, потому что и сам понимал, что эти сериалы глупые.
— Ерунда, — сказал он сам себе, — надо просто идти вперед!
Он сошел с крыльца (под ребристую решетку, о которую вытирают ноги, набились бурые осенние листья) и двинулся дальше по переулку, напевая сам себе, чтобы развеселиться.
— Батька Махно… смотрит в окно… на дворе темным-темно.
На дворе и правда было темным-темно, он миновал огромные, запертые на огромный засов, ворота, за которыми скрипело и покачивалось одинокое дерево с чудом уцелевшей листвой, пятиэтажку — такую же темную, как и остальные дома, и еще что-то угловатое и непонятное. Он шел и пел про мертвых с косами, которые вдоль дорог стоят, но потом замолк, потому что ему было неприятно петь про такое в темноте. Фонари, свисавшие с растяжек, как-то незаметно закончились, и в уходящем свете последнего он увидел, что трамвайные рельсы обрываются в никуда. Просто дальше никаких рельсов не было, а вместо булыжной мостовой шла узенькая и бугристая асфальтовая.
И все.
Он растерянно потоптался рядом, совершенно не понимая, что теперь делать. Возвращаться? Смысла в этом не было никакого. Идти дальше? Вероятно. Ну, нет рельсов, но переулок-то есть. Правда, очень темный переулок.
Теперь, когда фонари не мешали, он увидел над собой мертвое и страшное небо, багрово-синее, перечеркнутое белыми столбами света
и восходящими клубами дыма из градирен. Он засунул замерзшие руки в карманы, задрал голову и осмотрелся.
Должен же быть какой-то ориентир — высотка, например, их видно отовсюду, а еще есть эти новомодные небоскребы, которые вырастают в самых неожиданных местах, блестя стеклянными призмами пентхаузов
и красными сигнальными маячками. Надо просто найти какой-то такой один и двигаться к нему, не сворачивая.
Он облегченно вздохнул.
Шуховская башня!
Он будто забыл о ее существовании, а ведь первое время, когда только осваивал этот трамвайный маршрут, то и дело исподтишка любовался ею, она была словно послание из детства, где все голубые огоньки, и репортажи с Байконура, и голос, от которого замирает где-то внутри, “говорит и показывает Москва!”, и бенгальские огни, и мама и папа живы… Не наглая выскочка Останкинская, а эта, домашняя и уютная, ажурно чернеющая в разноцветном небе.