Вот, нумер третий: «Монолог из подполья». Цыганский романс «Отойди, не гляди!» (муз. А. Бешенцова, сл. А. Давыдова) конца XIX века иллюстрируется кадрами из фильма «Петербург Достоевского». Решетки, ступени, каналы, мосты, тень от оконного переплета, крестом лежащая на скошенном потолке мансарды, — безжалостная в своем совершенстве черно-белая графика. Если добавить сюда еще истоптанные камни питерских мостовых и хлещущие потоки безнадежного ноябрьского ливня, унылые подворотни, клочок белесого неба в колодце двора, отчаяние становится абсолютным, всецелым: «Сердце ноет в груди, нету сил никаких!» Душевный вопль ничтожного «подпольного человека» решительно уравнен с безжалостно-прекрасным величием «Петербургского текста» русской истории. Все едино.
Но можно обойтись и вовсе без гениальных картинок. Нумер четвертый : «У камелька». Все по-домашнему. Почти «хоум видео». Зима, деревня, черная фигурка, бредущая по белому полю. Стеклянные банки на заборе, украшенные снежными шапочками… Романс: «Угольки» (муз. Б. Прозоровского, сл. Н. Вильде): «Я уйду в уголок, затоплю камелек…» Огонь в камине, полосатая кошка в руках, тикающие часы, и сквозь все это — экзистенциальный ужас: «Страшно мне оставаться во мгле!» Это куда страшнее даже, чем предыдущий достоевский надрыв. Там-то хоть причина была: денег нет, любовь безнадежная. А здесь — просто мягкая тьма, беспричинный ужас существования, который хочется хоть как-то убаюкать, занянчить: «Я забудусь в мечтах, в тихих ласковых снах, ты меня не зови и не тронь»…
Это — частный ужас. А вот — исторический, нумер пять — «Le Grande Illusion». История белого движения, положенная на романс «Белой акации гроздья душистые» из фильма «Дни Турбиных» (муз. В. Баснера, сл. М. Матусовского). Казалось бы, банальнее не придумаешь. Масляное масло, сахарный сахарин. И под этот льющийся в уши «сироп» на экране сменяются черно-белые кадры: ночь, железнодорожные стрелки, штыки, выстрел «Авроры», и вдруг — черные тела юнкеров, убитых на марше, так и лежащие «строем» на белом снегу: «Как же мы молоды были тогда…» Следующий кадр: выжившие строем шагают дальше — туда, где ждет их заиндевелый Париж и волчья тоска по родине. Все. Мурашки по коже…
Босенко виртуозно играет этими переливами «сентиментального» и «трагического». То бьет наотмашь, то, напротив, «вырезает» из трагического повествования одну только пронзительную, чистую лирику. Нумер шесть: «Городок провинциальный» , целиком смонтированный из фильма Алексея Германа «Мой друг Иван Лапшин». За кадром остается все «страшное»: тягота, муть, тяжелая бессмыслица быта, несложившиеся судьбы, всепроникающее, как трупный запах, ощущение хаоса… А в кадре под песенку Б. Окуджавы «Счастливый жребий» — только городской сад и люди с велосипедами на фоне помпезной гипсовой арки; морячок, танцующий степ, духовые оркестры: «После дождичка небеса просторны, голубей вода, зеленее медь, в городском саду флейты да валторны, капельмейстеру хочется взлететь…» Серьезный дирижер в белой фуражке машет палочкой, а жена трогательно и нелепо пытается всучить ему зонтик. Шкет — метр с кепкой, — пристраивающийся тут же — греметь литаврами… Пароходики на широкой реке, и Нина Русланова, взмахивающая руками так, что разлетаются концы длинного шарфа: «С нами женщины, все они красивы!»; и нелепая фигура Алексея Жаркова, на набережной поджидающего барышню на свидание: «Может, жребий нам выпадет счастливый, снова встретимся в городском саду»… Кривые улочки, рельсы в траве, трамвай с оркестром на открытой платформе и прорывающийся в финале жестокий трагизм бытия: «Но из прошлого, из былой печали, как ни сетую, как там ни молю, проливается черными ручьями эта музыка прямо в кровь мою…»
А в нумере семь: «За околицей» — наивная сельская любовь. Этот опус тоже целиком смонтирован из гениального фильма Игоря Савченко «Гармонь». И под известную цыганско-кабацкую «Заздравную песню»: «Выпьем мы за Галю, Галю дорогую!» (сл. и муз. Саши Макарова) — на наших глазах происходит великое человеческое событие: из длинного ряда деревенских девчат, бегущих по улице взявшись за руки, выпадает, вываливается эта самая прекрасная Галя с ромашкой за ухом, чтобы обрести свою собственную любовь и свою отдельную, индивидуальную судьбу. И эта полуободранная ромашка, протянутая жениху в трепетных пальцах, и этот жених в нелепых, колом стоящих галифе, и гордый жест, каким Галя закручивает волосы, чтобы идти танцевать, и экстатические сельские пляски с гигантскими шагами и вертящимся чертом на согнутой ноге деревенским плясуном-виртуозом, — во всем этом такое страстное ожидание хорошей, достойной жизни, такая великая надежда на счастье: «Так нальем бокалы, выпьем мы за счастье, чтобы миновали нас горе да несчастье», что слезы наворачиваются на глаза. Потому что ведь знаешь же: не минуют.