Выбрать главу

Михаил Агурский (1933–1991) с «Эпизодами воспоминаний» дислоцирован на Холме памяти. В 1997 году в Иерусалиме увидели свет его мемуары «Пепел Клааса», не вызвавшие, кажется, в России ни малейшего отклика. Автор, в силу разных причин, изъял из рукописи религиозный сюжет (для внимательного читателя, тем паче дышавшего тем же воздухом, небесследно) — публикаторы сочли возможным его восстановить.

Большой православный роман Агурского — от первого сердечного трепета до окончательного разрыва — полон интимности и захватывающей атмосферы, ничуть не умаленных последующей рефлексией. В «Эпизодах», заслуживающих, как и основной корпус воспоминаний Агурского, отдельного внимания, много выпуклых исторических (церковных и околоцерковных) персонажей. Одним из них удивительным образом, кажется, удавалось избегнуть до сих пор мемуарных сетей, другие хотя и известны, но достаточно скудно, совершенно несоразмерно их личностной яркости и притягательности, третьи, о которых много уже чего и кем написано, увидены под неожиданным углом. Парадоксально, что такая специфическая фактура материализовалась на иерусалимской скале, а не на московском суглинке.

Вообще говоря, многообразные и неизменно высокого (в том числе и эстетически высокого) качества материалы, не относящиеся к разряду изящной словесности, бросают беллетристике опасный вызов. В «Иерусалимском журнале» есть хорошая, добротная проза, но Львиные ворота, в которых она собрана, как-то бледнеют рядом с происходящим на иных улицах и холмах.

«Иерусалимский журнал» сам по себе смотрится как большой роман со множеством интриг, неожиданных сочетаний лиц и обстоятельств, музыкально перекликающихся друг с другом и захваченных единым потоком. Вот доживающего последние дни Изю Малера везут в каталке из французского хосписа (как раз напротив Старого города) на вернисаж его выставки, завершившейся уже после смерти художника. Брошенный в советский застенок безобиднейший из всех когда-либо живших и живущих, абсолютно беззащитный маленький Илья Бокштейн1 (возникающий, кстати сказать, и в мемуарах Агурского) пишет ночью на нарах свои первые стихи, а большой любитель поэзии староста барака Кархмазян, в бериевские времена министр юстиции Армении, спасает ему жизнь (Леонид Финкель, «Материал, из которого сделаны гении»). «Новые наступают времена, — говорит Агурскому священник из тогда еще Загорска, отец Николай. — Христианство возвращается к евреям. Мы, христиане из язычников, отходим. Наше время истекает». «Меня это ошеломило». Андрей Синявский «всем тоном, мимикой, пластикой, прищуром и оскалом, даже помимо прямого смысла своих полулекций-полупроповедей» внушает юным рижанам, «что есть эстетические ценности повыше либеральной поэзии послехрущевского периода» (Роман Тименчик, «Восемь с половиной сносок к статье об Изе Малере»), Набоков благодарит своего хайфского друга за присланный ящик любимых им апельсинов («благополучно дошедших на днях помплимусов»), между тем отправитель «помплимусов» Самуил Розов уже завершил свой жизненный путь, и благодарственное письмо становится «образчиком потустороннего диалога, в полной мере соответствующего… набоковскому миру». «Реабилитировавшая Монмартр» (как сказано о ней Оцупом) поэтесса Лидия Червинская по заданию Сопротивления живет с двойным агентом Шарлем Ледерманом, внедренным гестапо в группу Якова Рабиновича; влюбившись в Шарля, она предает группу, почти все арестованы, многие погибают, член группы Игорь Кривошеин, сын царского министра и главы правительства Врангеля, проходит нацистский лагерь и потом оказывается в советском. Дочь участника заговора и покушения против Гитлера (в 1944-м), с 1954-го по 1969-й председателя Бундестага ФРГ Карла Герстенмайера — Ирина пишет со своими израильскими друзьями письмо Набокову, чтобы побудить его поддержать Буковского. Иосиф Бродский — несостоявшийся доброволец Войны Судного дня — получает отказ в израильском посольстве в Вашингтоне и («Израиль меня обидел») лишается таким образом возможности вписать батальный эпизод в свою биографию (Эстер Вейнгер, «Не усложняйте мне жизнь»). Папа Римский просит у Шломо Пинеса автограф на оттиске его статьи об Иисусе.

Но напоследок все-таки хотелось бы упомянуть и о прозе — о маленьком рассказе Агнона «К отчему дому», как это ни странно, единственном в журнале переводе с иврита. Рассказ уже на уровне названия задает, пожалуй, одну из осевых тем журнала, в разной аранжировке и с разной силой возникающей на разных его улицах и площадях (в мемуарах Агурского звучащей в полный голос). В истории Агнона — как бы механические обрывки какого-то мучительного, тяжелого сна, причем уже в этом сне герой впадает временами в неотвязный сон, делающий его цель недостижимой; не поддающиеся однозначной интерпретации, многие события умещаются в единое мгновенье: фактически начало повествования и конец его соединены во времени. Герой рассказа, в незапамятные времена покинувший родной город, тщетно пытается попасть к отцу на седер (празднование еврейской Пасхи), но дом и отец ускользают от него, знакомое становится незнакомым: «Много лет не бывал я в этом городе, и пути его и тропы стерлись из моей памяти». И вот когда уж впору было впасть в отчаяние…