— Судари и сударыни! Граждане и гражданочки! Билеты попрошу предъявить.
Милиционер, крупный, здоровенный, будто деревенский, и почти ласково объявил, но зал дрогнул, какой-то вздох прошелестел, и все задвигалось, завозилось, зашелупонилось, и он сам, истерик несчастный, вспотел ладонями — куда билет сунул: в пиджак? в карман дубленки, в бумажник — куда? а нашел сразу, только рукой потянулся — здесь! вздохнул с облегчением и обомлел, оглядываясь. Никто, кроме него, кажется, билетов и не искал. Все прочие замедленно аккуратно собирали вещи, вещички, пакеты пластиковые с выцветшими картинками — а чемоданов ни у кого и не было! и неуклюже вставали, молча в затылок, в пионерскую линеечку, в зековскую череду, и медленно и мимо розовощекого представителя закона, а тот уже был не один, с ним еще двое, помладше чином и ростом поменьше, томились, скучая, пока эти выйдут, а эти — шаг за шагом — к высокой двери, не глядя ни на службиста, ни на его подручных, ни на редких сударей и сударынь. Но и друг на друга не глядели, а как заведенные шествовали, обреченно, но не стыдливо, тихо, но не покорно, волоча ноги или под себя подгребая, как та женщина рядом, оказавшаяся не ровесницей, а крепкой еще бабенкой с размазанными от спанья губами, так она еще и прихрамывала, постукивая ногой, и потому была последней. Отстала, когда они уже удалились, исчезая, один за другим, но все вместе.
— Куда они? — спросил кто-то.
— На Курский, — ответил милиционер, — а там уж, — и пожал плечами.
Но он был один из них! черствый, усохший пумперникель. Он должен был встать в затылок впереди идущему, согнуть плечи и в потусторонней почти поступи исхода уйти, раствориться в промозглой кромешности города, в бензиновой вони, пропасть в темных дворах, в затхлых подвалах, в последних вагонах последних электричек, а он сидел сытый, в общем, здоровый и сейчас заметил: ногу на ногу положил. Новая жизнь подобрала его, а он не понял почему, а вот милиционер понимал, сказал и в билет не заглянув: что вы сидите, поезд ваш подали давно!
А он невпопад про бомжей — они же замерзнут! — это к тому, что соседка его еще ковыляла, постукивая.
— Холодно? — услышал сердитое. Женщина справа, так похожая на ту, что была раньше слева, и одетая так же: шапка, сапоги скверные — это она сказала. — Не знаю, как вам, а мне так с ними и сидеть противно. Не чувствуете — воняет? Они же и пикают под себя, пьяницы.
И он действительно усмотрел темные разводы на полу.
— Поезд на Мурманск через час, а моя дочка-дура — по магазинам. Но чего уж тут такое есть, чего у нас нет! — не унималась оставшаяся, — были бы деньги. — И опять к стражу порядка: — Уборщицы когда появятся?
— Уборщицы идут! — взревел милиционер.
Так выкликают: суд идет. И эксперт, хотя и неподсуден, потому что с билетом, рванул с места, а тут еще голос сверху про посадку объявил, так он побежал почти, чтобы в ритм тех шагов не попасть. Не бежал — несся. И, не чувствуя пожилой грузности, вылетел на платформу, едва не сбив милое создание, улыбнувшееся блестящими черными губами.
И вот он уже бойко шагал по перрону наравне с другими, и поезд ждал, а все вокруг шли, перегоняя друг друга; он сам перегнал длиннющего акселерата с лыжами и в шапке гнома, так, смирившись, обозвал убор спартаковский, а тому, с лыжами, махали руками такие же у следующего вагона, но он его опередил, шибко скользя подошвами башмаков, и к этому вагону прямо подкатил, развеселившись. И потом, уже сбросив так тяготившую дубленку и живот поджав, чтобы не мешать проходящим пассажирам, носом к стеклу — наблюдал вокзальную чехарду. И, выспренно вопрошая пространство: какая она, эта жизнь? какая? застеснялся, будто можно было подслушать его вечный монолог в одиночку, выдохнул, шепча: такая, такая! Еще ниже голову опустил и увидел свои руки с вдавленным обручальным кольцом на безымянном пальце левой и темные пятна на коже, которые, появившись, уже не пропадут, а только расползутся, погустеют, и вместо вечного своего ответа: такая, такая! — прошелестел безмолвное — жизнь.